Фрекен Смилла и её чувство снега - Хёг Питер. Страница 29

— Я совершенно случайно вижу, как ты поднимаешься к Юлиане и снова уходишь. И крадусь за тобой в “моррисе”. Вижу, как ты кормишь собаку. Как ты перелезаешь через забор. И открываю другую калитку.

Вот как, оказывается, обстоит дело. Он что-то слышит, что-то замечает, он следует за мной, он открывает калитку, получает по голове, и вот мы сидим здесь. Никаких загадок, нет ничего нового и тревожного под солнцем.

Он ухмыляется мне. Я улыбаюсь ему в ответ. Так вот мы сидим, пьем кофе и улыбаемся друг другу. Мы знаем, что я знаю, что он лжет.

Я рассказываю ему об Эльзе Любинг. О Криолитовом обществе “Дания”. Об отчете, который лежит перед нами на столе в полиэтиленовом пакете.

Я рассказываю ему о Рауне. Который работает не совсем в том месте, где он работает, а в другом.

Он сидит, опустив глаза, пока я говорю. Сгорбившийся, неподвижный.

Что-то между нами недосказано, что-то лежит на грани сознания. Но мы оба чувствуем, что участвуем в бартерной сделке. Что мы в глубоком взаимном недоверии обмениваемся теми сведениями, которые мы вынуждены сообщать, чтобы получить что-нибудь взамен.

— И потом а-адвокат.

На улице, над гаванью, появляется свет, как будто он спал в каналах, под мостами, откуда он медленно поднимается на лед, который начинает светиться. В Туле свет появлялся в феврале. За несколько недель до того, как становилось видно солнце, пока оно еще было далеко за горами, и мы жили в темноте, солнечные лучи освещали Перл-Айлэнд, находившийся в море за сотни километров, и заставляли его светиться, словно осколок розового перламутра. И тогда, что бы взрослые ни говорили, я была уверена, что солнце находилось в зимней спячке в море, а теперь просыпается.

— Все начинается с того, что я замечаю машину, красный БМВ, на Странгаде.

— Вот что, — говорю я.

Мне кажется, что машины на Странгаде каждый день разные.

— Раз в месяц. Он забирает Барона. Когда он возвращался, с ним было невозможно говорить.

— Вот как, — говорю я.

Медлительным людям надо давать столько времени, сколько им потребуется.

— И вот однажды я открываю машину и заглядываю в бардачок. У меня есть инструмент. Оказывается, это адвокат. Его зовут Винг.

— Ты мог перепутать машину.

— Ц-цветы. Они словно цветы. Когда ты садовник. Я увидел машину раз или два, и все — я запомнил ее. Как у тебя со снегом. Как у тебя было на крыше.

— А вдруг я ошиблась? Он качает головой.

— Я видел, как вы с Бароном играли в ту игру с прыжками. Большая часть моего детства прошла в этой игре. Часто я продолжаю играть в нее во сне. Кто-то прыгает на гладкую снежную поверхность. Остальные ждут, повернувшись к нему спиной. Потом надо на основе следов реконструировать прыжок первого. В эту игру мы и играли с Исайей. Я часто отводила его в детский сад. Мы часто опаздывали на полчаса. Меня ругали. Говорили о том, что детский сад не сможет работать, если дети будут сползаться в течение всего дня. Но мы были счастливы.

— Он прыгал, как мешок блох, — говорит механик мечтательно. — Он ведь был хитер. Он делал полтора оборота в воздухе и приземлялся на одну ногу. И попадал в свои собственные следы.

Он смотрит на меня, качая головой.

— Но каждый раз, каждый раз ты отгадывала.

— Сколько времени они отсутствовали?

Звуки пневматического молота с Книппельсбро. Начинающееся движение машин. Чайки. Далекий низкий звук, скорее даже глубокая вибрация первой ракеты на подводных крыльях. Короткий сигнал борнхольмского парома в тот момент, когда он разворачивается перед Амалиехаун. Начинается утро.

— Может быть, несколько часов. Но его привозила другая машина. Такси. Он всегда возвращался один на такси.

Он делает нам омлет, пока я стою в дверях и рассказываю ему об Институте судебной медицины. О профессоре Лойене. О Лагерманне. О следах того, что, возможно, было мышечной биопсией, взятой у ребенка. После того, как он упал.

Он режет лук и помидоры, окунает их в масло, крепко взбивает белки, замешивает желтки, и поджаривает все с обеих сторон. Он ставит сковородку на стол. Мы пьем молоко и едим кусочки черного, сочного ржаного хлеба, пахнущего смолой.

Мы едим в молчании. В тех случаях, когда я ем с чужими людьми — как сейчас — или если я очень голодна — я задумываюсь о ритуальном значении еды. Из детства я вспоминаю, как сочеталась торжественность собрания с сильными вкусовыми ощущениями. Розоватую, слегка пенящуюся ворвань, которую едят из общего блюда. Ощущение того, что, строго говоря, все в мире существует, чтобы быть разделенным между людьми.

Я встаю.

Он стоит в дверях, как будто хочет загородить мне дорогу.

Я думаю о том, что он не все до конца рассказал мне сегодня.

Он отходит в сторону. Я прохожу мимо. Держа в руке свои сапоги и шубу.

— Я оставлю часть отчета. Это будет хорошей тренировкой при твоей дисграфии.

На его лице появляется озорное выражение.

— Смилла. Как может быть, что у такой изящной и хрупкой девушки, как ты, такой грубый голос?

— Мне очень жаль, — говорю я, — если создается впечатление, что груб у меня только голос. Я изо всех сил стараюсь быть грубой во всем.

Потом я закрываю дверь.

11

Я проспала все утро и проснулась позже, чем следовало, поэтому на то, чтобы принять душ, одеться и наложить косметику перед похоронами, у меня осталось всего лишь полтора часа, а это совсем не так уж много времени — это вам может подтвердить всякий человек, который стремится произвести хорошее впечатление. Поэтому, когда мы приходим в часовню, я чувствую себя совершенно сбитой с толку, и после церемонии лучше мне не становится. Идя рядом с механиком, я чувствую себя так, как будто кто-то снял с меня крышку и прошелся вверх и вниз большим ершиком для мытья бутылок.

Что-то теплое опускается мне на плечи. Он снял свое пальто и укутал меня им. Оно доходит мне до пят.

Остановившись, мы оглядываемся на могилу и на свои следы. Его — большие, от скошенных набок подошв. По-видимому, у него чуть кривоватые ноги, хотя внешне это почти незаметно. Маленькие дырочки от моих высоких каблуков. Они похожи на следы косули. Косое, скользящее вниз движение, а на дне следа — черные точки, там, где копытца пробили снег до земли.