Фрекен Смилла и её чувство снега - Хёг Питер. Страница 60
Он растроган.
— Это большое братство, милая моя.
Сделав глоток, он выжидает, пока голос не начнет его слушаться.
— Это означает, что у нас есть своя сеть. Мы знаем всех маклеров от Гваделупы до Огненной Земли, от Рангуна до Гебридов. И мы общаемся друг с другом. Короткие разговоры, и когда проговоришь несколько лет, и если имеешь нюх, то можно, наконец, зарабатывать по 100 000 крон каждый раз, когда хватаешь телефонную трубку и открываешь рот. В каждом крупном порту у Ллойда и других крупных компаний есть наблюдатель, который сообщает о прибытиях и отплытиях. И ведь постепенно узнаешь наблюдателей. Если кто-то попытался нанять судно ледового класса водоизмещением 4000 тонн, чтобы перевезти тайный груз в тайное место, и если тебя интересует, кто и как, то ты обратилась по адресу, моя милая. Потому что дядя Бирго выяснит это для тебя.
Мы встаем. Он протягивает руку над столом.
— Приятно было познакомиться, моя милая. Он действительно так думает.
Мы проходим мимо кружевной блузки. В следующем помещении я останавливаюсь.
— Я кое-что забыла.
Он сидит за письменным столом. Он все еще хихикает себе под нос. Я подхожу к нему и целую его в щеку.
— Что скажет Фойл? — спрашивает он. Я подмигиваю ему.
— All negotiations what so ever to be kept strictly private and confidential.
Раз в два дня Мориц забирает Бенью после дневных репетиций, и они вместе обедают в “Саварине” в Нюхауне.
Мориц ходит туда из-за их кухни, и потому что цены стимулируют его чувство собственного достоинства, и потому что ему нравится то, что через стеклянные окна высотой во весь фасад здания хорошо видно людей на улице. Бенья ходит с ним, потому что она знает, что через те же самые окна она хорошо видна людям на улице.
У них постоянный столик у окна, и постоянный официант, и они всегда едят одно и то же. Мориц заказывает бараньи почки, а Бенья — вазочку с таким кормом, который обычно дают кроликам. Неподалеку от них сегодня сидит семейство, которому удалось незаметно протащить с собой маленького ребенка в этот вообще-то защищенный от детей уголок. Мориц смотрит на ребенка.
— Ты так и не подарила мне внуков, — говорит он мне.
— Маленькие дети пахнут мочой, — говорит Бенья. Мориц смотрит на нее с удивлением.
— Бараньи почки тоже пахнут мочой, — говорит он. Я думаю о механике, который ждет меня в машине.
— Ты не хочешь присесть, Смилла?
— Меня ждет один человек.
Через окна Бенье видно “моррис”, но не видно того, кто в нем сидит.
— Похоже, что этот человек твоего же возраста, — говорит она. — Ему где-то за сорок. Если судить по его шикарному автомобилю.
Если я отвечу, это заденет Морица. Поэтому я пропускаю это мимо ушей.
Я прислоняюсь к столу. Так было всегда. Бенья и Мориц уютно сидят, откинувшись в креслах. Они здесь, как дома. Я стою в верхней одежде и чувствую себя так, будто пришла с улицы, чтобы продать им что-нибудь.
У Морица в руках два конверта. Один из них серый, и на нем пятна, похожие на красное вино. Мы оба молчим, и он пытается с помощью конвертов заставить меня сесть за стол. Ему это не удается.
— Мне это неприятно, — говорит он. Я не понимаю, что он имеет в виду.
— Вид — это не совсем простое имя. Был такой композитор, Йонатан Вид. Я позвонил Виктору Халькенваду.
Бенья поднимает голову. Это имя даже она слышала.
— Я не знала, что он еще жив.
— Да я тоже не уверен в том, что это жизнь.
Он протягивает мне конверт. Я подношу его к носу. Пятно от красного вина. Мориц засовывает палец за край свитера и проводит им вдоль воротника.
— Это было неприятно. Он очень сдал. В какой-то момент он швырнул трубку. Я не успел закончить фразу. Но он все-таки написал мне.
Очень редко появляется возможность увидеть Морица смущенным. Сейчас как раз такой редкий случай. Только в машине я понимаю, в чем тут дело.
Он догоняет меня в дверях.
— Ты забыла вот это. Это другой конверт.
— Одна вырезка о Тёрке Виде. Из “Датского пресс-бюро”.
Эта фирма, клиентом которой он является, собирает вырезки из газет. Они собирают упоминания в печати о нем самом.
Он хочет дотронуться до меня. И не решается. Хочет что-то сказать. И не может.
В машине я читаю письмо вслух. Почерк с трудом можно разобрать. “Йорген, жалкий подмастерье цирюльника”. Механик выглядит озадаченным.
— Первое имя моего отца Йорген, — говорю я. — А Виктор всегда был раздражителен.
Последний раз я видела его, должно быть, лет 15 назад. Оперный театр выделил ему за заслуги квартиру на Сторе Канникестрэде. Он сидел в кресле, стоящем у рояля. Он был в халате, в другой одежде я его никогда не видела. У него были голые опухшие ноги. Я не знаю, мог ли он еще ходить. Он, должно быть, весил больше 150 килограммов. Все с него свисало. Смотрел он на меня, а не на Морица. Под глазами у него были не то что мешки — это были настоящие гамаки.
— Я не люблю женщин, — сказал он. — Сядь-ка подальше. Я отсела дальше.
— Ты была такой милой в детстве, — сказал он. — Это время прошло. Он подписал конверт от пластинки и протянул ее Морицу.
— Я знаю, о чем ты думаешь, — сказал он. — Ты думаешь, что вот, этот старый идиот записал еще одну пластинку.
Это была «Gurrelieder». У меня все еще хранится та пластинка. Запись эту по-прежнему невозможно забыть.Иногда я думаю, что тело, само наше физическое существование ставит предел тому, насколько сильную боль может вынести душа. И что Виктор Халькенвад на этой пластинке подходит к этому пределу. Так что все мы теперь можем, слушая, почувствовать это вместе с ним, и при этом нам самим не надо проделывать тот же путь.
Даже если вы, как и я, ничего не знаете об истории европейской культуры, вы можете ощутить, что в этой музыке, на этой пластинке наступает конец света. Вопрос — пришло ли что-нибудь ему на смену. Виктор полагал, что нет.
"Я посмотрел в своем дневнике. Это все, что осталось от моей памяти. Последний раз ты навещал меня десять лет назад. Позволь сообщить тебе, что у меня болезнь Альцгеймера. Даже такой дорогой врач, как ты, должен знать, что это значит. Каждый день уничтожает кусочек моего мозга. Скоро, я, слава Богу, даже не смогу вспомнить всех вас, предавших меня и самих себя”.