Дева и Змей - Игнатова Наталья Владимировна. Страница 21

– Нет, – ответили ей, – вы же только вчера приехали.

– Вы купаться идете? – спросила девочка. – Одной лучше не ходить. Хотите, я сестре скажу, она, как соберется с подружками, вам тоже позвонит?

– Угу, – поддержали девчонку сразу несколько мальчиков, – нынче ночью над холмом бледных всадников видели.

– Кого? – заинтересовалась Элис. – Ребята, может, вы мороженого хотите? Мне домашнее задание на лето дали, разные истории собирать. Давайте, я вас угощу, а вы мне расскажете, и про всадников, и почему нельзя одной ходить купаться.

Они переглянулись, раздумчиво взвешивая предложение, и сделали встречное:

– Давайте мы просто так расскажем, а мороженое – просто так.

– Только вечером, – добавил один из мальчишек, с большой родинкой на запястье, – сейчас нам домой надо.

Все, как по команде, подняли головы и посмотрели на солнце.

– А всадники, – быстро сообщила девочка, – они над вершиной взлетели и – р-раз! – в озеро провалились. Это мы думаем, что в озеро. Которое за холмом. А речка ведь как раз из него вытекает, так что сегодня туда лучше в одиночку не ходить, вдруг они не провалились в ад, а под водой сидят и по дну речному бродят.

– Спасибо, – серьезно кивнула Элис, – купаться я не пойду. Ну, всего доброго. Вечером заходите в гости, мороженое обещаю.

– До свидания!

Они оседлали велосипеды и под дребезжание звонков и разболтанных “крыльев” унеслись вдоль по улице.

Какие вежливые, воспитанные дети. И дружелюбные. Общительные. Не дичатся незнакомого человека. А с виду – вполне нормальные. На коленках ссадины, пальцы перемазаны ежевичным соком, волосы всклокочены, словно отродясь не знали расчески. Дети как дети. В любом городке – точно такие же. Разве что не в любом городке детишки здороваются с незнакомцами и всерьез предупреждают о выдуманной опасности.

Давно и далеко…

Это он запомнил навсегда: быть, как смертные, значит быть смертным, понимать их, принимать, и принимать себя таким же, как они. Было трудно. Особенно, когда обряд крещения запер его душу в беспомощном теле младенца. Имя стало цепью, приковавшей беспокойный крылатый дух к мягкой, но тяжелой плоти. Было время, когда он ненавидел свое имя.

Кормилице запрещали говорить с ребенком: никаких колыбельных, никакого сюсюканья, ни одного ласкового слова. Может быть, поначалу добрая женщина готова была полюбить малыша, но приказом князя ее собственного сына убили в колыбели, чтоб ни одна капля молока не оказалась отнята у бастарда, и мальчик, нареченный Михаилом, сразу стал для кормилицы упыренышем, ведьминым отродьем. Он знал, что женщину убьют, как только пропадет нужда в ее молоке, он прислушивался к новому для себя чувству, называвшемуся “жалость”, но он был, пусть Волшебным, однако ребенком, и, нуждаясь в любви, болезненно воспринимал ненависть.

Пока кормилице не вырвали язык – отец, случалось, запаздывал с принятием правильных решений, – замок успел переполниться слухами. О двухнедельном младенце, который умеет говорить, о младенце, не пачкающем пеленки, о крохотных острых зубках, на первом месяце жизни прорезавшихся из мягких десен. И о том, что больше молока любит выродок живую человеческую кровь.

Что ж, все было так. Он любил кровь, и любил отца.

Вкус крови и образ отца – слившиеся воедино воспоминания. Большой человек, с большими руками и длинными усами. Черные глаза горят сдержанной внутренней силой, и сила эта не может выплеснуться, заточенная в смертном теле, но она есть. Имя ей – любовь. Имя ей – жестокость. Отец был для мальчика всем миром, вокруг отца вращались вселенные, и он, самый главный, самый сильный, самый любимый улыбался в ответ на улыбку сына, и отвечал любовью на любовь. И мог защитить от чего угодно даже уязвимое и хрупкое младенческое тело.

А больше бастард не любил никого. Может ли ребенок полюбить тех, кто ненавидит его?

Мальчику было три месяца, когда он начал ходить. Непослушная плоть медленно, но верно покорялась, он учил свое тело выполнять приказы, с каждым днем все более сложные.

– Теперь можно кормить его обычной пищей, – решил дед, – пусть живет у меня.

“Обычной”? Что это? Как это? Разве молоко и кровь – это не еда? Неужели отец заставит его питаться грубой пищей смертных, такой же отвратительной, как жесткая ткань одежды и белья в колыбели?

– Ты нежен, как все фейри, – недовольно ворчал князь, когда слышал жалобы на грубость тончайшего полотна и легких шелков, – они не умеют воевать, они жить-то не умеют, ты хочешь быть таким же?

Нет, он не хотел. Еще не зная, что такое воевать, не очень представляя себе других фейри, кроме отца и деда, он уже не хотел стать тем, о ком отец отзывался с таким пренебрежением.

А в тот день, когда дед принял решение забрать его из отцовского дома, мальчика впервые показали людям.

Было так: широкая площадь, заполненная воинами и знатью, тихий гул голосов, прижимающийся к каменным плитам, отдельно, сбившись в кучку – белые головные уборы и яркие краски одежд – стояли женщины. Жалась по углам прислуга. На крышах и на ветках деревьев, как птицы, расселись дети. Смертные дети.

Когда отец, держа его на руках, вышел на укрытый коврами помост, голоса стихли. В мертвой тишине мальчишка с любопытством оглядывался по сторонам. Ему было интересно, никогда еще он не видел столько смертных, он вообще не видел их раньше, кроме кормилицы. Кормилица тоже была где-то здесь, внизу, она боялась, и фейри, вскормленный молоком и кровью этой женщины, понял – ее время пришло. Он снова пожалел ее. Ненадолго.

Одежды людей красиво переливались, расшитые золотом и блестящими разноцветными камнями. Камни оказались живыми, такие разные, еще красивее были они от того, что в каждом из них в глубоком и ярком свете таилась такая же яркая душа. Сила. Никогда раньше не видел он самоцветных камней, отец, приходя в детскую, не надевал украшений, и сейчас глаза разбежались – столько было вокруг ярких новых красок.

– Хочу красивые камешки, – потребовал мальчик, завозившись на отцовских руках, – живые камешки.

Отец только кивнул, и слуга принес им накрытый полотном поднос, где россыпью лежали самоцветы, а кроме них, золотые браслеты, украшенные камнями пояса, ожерелья и головные обручи.

Засмеявшись от удовольствия, бастард пожелал, чтобы красивые камни поднялись в воздух и кружились, сверкая, в ярких лучах февральского солнца. Увлеченный игрой красок, он даже не услышал, как ахнула толпа, не заметил, что отец поставил его на ковер рядом с собой. Трехмесячный, он выглядел годовалым, и у него были острые зубы, и черные коготки на руках, и он радовался новой игрушке, не обращая внимания на людей внизу. Зато в них всматривался князь, искал тех, кто испугался, и тех, кто недоволен – их много было, и недовольных, и испуганных. Наконец над площадью низкий и звучный вновь раздался властный голос:

– Вот князь ваш, мой сын, он будет править после меня.

Пауза.

Поднявшийся было после представления с камнями, гул разговоров снова стих.

– Он крещен, – продолжил князь, – а значит, угоден Богу. Он – невинный младенец, и нет на нем греха. Богу мой сын люб, люб ли он вам?

– Люб, господин, – слитно прогудели голоса. Столько в них было лжи, что новоиспеченный наследник оставил играться с самоцветами и удивленно оглядел площадь.

– Они обманывают!

– Знаю, – усмехнулся в усы отец, – но это моя забота, Мико. Раз люб вам новый княжич, – он вновь возвысил голос, – так пируйте сегодня и пейте в его честь! А кто скажет худое слово о сыне моем и наследнике, с тем поступлю я, как должно поступать с ядовитыми гадами и коварными изменниками. И пусть казнь злоязыкой жены всем вам будет уроком!

Он сел в услужливо подвинутое кресло, поднял сына к себе на колени. А молодые парни дружно взялись выкатывать на площадь большие бочки с вином и пивом. И тут же, прямо среди шарахнувшихся в стороны людей начались приготовления к казни кормилицы. Странно, что люди боялись, но продолжали с любопытством следить за долгой и кровавой процедурой умерщвления плоти. Княжич тоже наблюдал смерть впервые, однако куда интереснее казалось ему смотреть на зрителей, с ужасом наслаждавшихся каждой минутой нарочито затянутой казни. Какие они смешные. Какие непонятные. Почему они, если так боятся, не уйдут отсюда? Зачем обманывают отца? А ведь им нравится смотреть, как убивают его кормилицу, им нравится смотреть, как убивают других смертных – тогда чего же они боятся? Того, что когда-нибудь с ними будет так же?