Охотник за смертью - Игнатова Наталья Владимировна. Страница 6
Паук потом понял, что она кричала от страха, а не от боли. Он набросил паутину на всех, кто был под крышей, на живых и на нечисть, потому что одних от других все равно уже было не отделить. Он только мать не тронул, – ее-то узнал бы, даже стань она сама дейве. И не сразу заметил, что крик матери оборвался раньше, чем перестали кричать иссушаемые им фейри.
А когда все закончилось, громко и пронзительно завизжала Жилейне.
Оказалось, что никто ее не трогал, просто она увидела, что там было, что сделали пряхи, и что сделал Паук. Ох, и здорова сестренка орать… маленькая такая, а голоса – в десятерых взрослых столько не влезет. Вдвоем с отцом они ее едва успокоили, ворожить пришлось – Жилейне тоже ведь не просто так себе, хоть и зрячая. Близнецы, они близнецы и есть.
В доме никто не выжил. Ни бабы, что к матери на посиделки пришли. Ни мать… Жилейне рассказывала, как оно там было. Людей нет, только окровавленные костяки, за ноги подвешенные к потолку, да мотки перепутанных ярко-алых и сизых нитей на земляном полу. Кого-то спряли дейве, – они скручивают своих жертв в нити, скручивают их плоть, жилы, даже кровь из вен, – а до кого-то, не разбирая своих и чужих, добрался Паук. И сделал то же самое, ведь быстрее всего было повторить паутиной уже сплетенный фейри узор.
И только матери оторвали голову.
– Разозлились… – всхлипывала Жилейне, – разозлились, что не успели… съесть.
Сестренка много плакала потом.
Альгирдас знал, но, конечно, никогда не сказал бы ей, что дейве не отрывают людям головы. Могут, но не делают этого. И уж тем более никогда дейве не отрубают головы топорами. Острыми топорами, не из стали и не из железа, топорами, которые рубят кости как сухое дерево, и за которыми тянется широкая холодная лента цуу. На всю их землю такой топор был один-единственный. Подарок наставника Сина Старейшему Оржелису. От учителя – отцу ученика, с уважением и благодарностью.
Вот так вот.
«Тебе проще, ты слепой…», – Орнольф сам не знает, насколько прав. Слепому проще. Люди рядом со слепцом ведут себя так, как будто он не только не видит, но еще и не слышит, и, главное, не соображает ничего. Особенно, если ему едва исполнилось одиннадцать, а с виду не дать и десяти.
Вот интересно, как это – с виду?
Альгирдас давно научился обращать свою ущербность себе же на пользу. Обращать себе на пользу уверенность других в его ущербности. И все же то, что отец повел себя с ним как с человеком, который не видит, то, что отец поступил так, как никогда не поступил бы в присутствии зрячего свидетеля, больно обожгло душу. Будь Альгирдас старше, может, у него хватило бы разума проявить осторожность, достало коварства сообразить, что даже самый близкий человек может стать опасным, если ты узнаешь о нем слишком много. Однако в одиннадцать лет отцам еще верят, верят больше, чем учителям, богам или собственному опыту. Поэтому он спросил Старейшего: за что погибла их мать? И узнал, что порой приходится жертвовать теми, кого любишь.
Такова природа власти. Такова судьба властителей. Альгирдас-Паук, которому суждено было стать правителем своей земли, заново оценил будущее.
И решил, что отец прав. Принесение жертв – закон, обеспечивающий благополучие тех, кто зависит от тебя. Шесть лет спустя Старейший Альгирдас преступит этот закон и не пожалеет о преступлении, но тогда, одиннадцатилетний, он восхищался решительностью отца и не умел полностью представить себя на его месте.
За десять лет, прошедших после их рождения, мать родила еще шестерых детей. Пятерых мальчиков и одну девочку – никто из них не прожил и полугода. Но такое случается: дети умирают так же часто, как старики. И совершенно напрасно жена Старейшего винила в их смерти своего первенца.
Оржелис сначала пытался убедить ее, потом запретил говорить об этом. Альгирдас не раз слышал, как они спорили, – у матери хватало дерзости возражать мужу. И понимал, на что гневается отец. Он-то привык к тому, что люди его боятся, и кроме мутного осадка в душе никаких неприятностей от чужого страха давно уже не было. Паук мог постоять за себя, мог обидеть обидчиков так, чтобы надолго зареклись дразниться, а мог и не обращать внимания на брезгливый шепоток по углам. Он многое мог, пока еще не стал Старейшим. А Оржелису приходилось думать не только о себе, не только о жене или о детях, он отвечал за целый народ. Отвечал, в том числе и перед богами. И когда родная жена стала винить его в том, что он произвел на свет нечистого, стала требовать, чтобы Старейший сжил со света своего сына и наследника, стала каждому, кто желал слушать, рассказывать о том, что Велняс явился к ним в облике сверхъестественно сильного и подозрительно умного ребенка, – что оставалось делать?
Если бы она хотя бы не жаловалась всем своим подругам. Если бы ее обвинения не вышли за пределы их маленькой семьи. Если бы, если бы… что толку в сожалениях, когда не в человеческой воле отменить уже случившееся?
С ней даже спорить было невозможно. Есть признаки, – Альгирдас знал их даже лучше, чем отец, лучше, наверное, любого из жрецов, – безошибочно указывающие на то, что родившийся младенец нечист. И хвала богам, что обвинения матери коснулись только его и не затронули сестренку, так на него похожую, не по годам мудрую. И черноволосую… Кто бы объяснил: что это означает, в чем разница между волосами черными и волосами русыми, или рыжими – как это, вообще? В Ниэв Эйд учились несколько чернокожих, все старше Альгирдаса, и Орнольф говорил, что их отдали богам за слишком светлый цвет глаз, и что на их родине все до единого люди – черные.
Люди разные, да, но что это такое – цвет? Цвет кожи, волос или глаз, или воды, или листьев и неба? Нет уж, об этом даже думать не стоило. Достаточно того, что слепой, он был сильнее зрячих. Почти всех.
– Это ты позвал дейве? – спросил он отца.
– Да, – ответил Оржелис.
Это означало, что если бы Альгирдас не поспешил, Старейшему не пришлось бы убивать жену. И еще это означало, что отец верил в его силы настолько, что позволил напасть одному на троих фейри.
…А наставник Син, который, конечно же, узнал о бое с дейве, наказал Паука двумя неделями работ на кухне. С одной стороны, никаких скидок на слепоту, а с другой – повод задуматься, может, все-таки лучше, когда скидки есть?
Жилейне смотрела на Орнольфа сквозь ресницы и наматывала на палец прядку длинных волос.
– Вот если бы твоя мать вышла за нашего отца, тогда все было бы правильно и хорошо, – задумчиво сказала она.
– Это лишний раз доказывает, что правильно и хорошо просто не может быть, – заметил Альгирдас, которого никто не спрашивал.
Орнольф подумал и щелкнул его по лбу. Чтобы не болтал о том, чего не понимает. А если даже понимает и, возможно, побольше, чем другие, это все равно не повод портить всем настроение. Хотя меньше всего сейчас Эйни походил на того, кто портит настроение другим, причем с большим удовольствием.
Они трое валялись на вершине холма, склоны которого поросли лесом, а макушку украшало одно-единственное дерево. Священное, разумеется. И роща была священной. Но кому, как не детям Оржелиса и их гостю-заброде, нагло валяться на травке в самом центре святилища? Эйни таращился на высокое, ослепительно яркое солнце и дразнил большую черную гадюку. Та уже четверть часа пыталась ухватить зубами его палец, не больно, но обидно тюкающий ее по носу. Не уползала, что характерно. Эйни и его сестрица были со змеями на «ты».
А Орнольф гадюк побаивался. Вообще ядовитых тварей недолюбливал, хотя, конечно, умел с ними обращаться не хуже любого Гвинн Брэйрэ.
Жилейне. Ее звали Жилейне – сестру Хельга.
Жилейне – синица на их языке. Понятно, почему Хельг приходит в ярость, когда Орнольф называет его Эйни. И, между прочим, ярится совершенно напрасно. Они с сестрой до того похожи друг на друга, что Орнольфа при первом взгляде пробрала суеверная дрожь. Вместе они составили бы андрогина, идеальное существо, и, наверное, пока были детьми, родная мать не могла различить их…