Снежник (СИ) - Елисеева Александра. Страница 18

– Волки его загрызли.

Потухший взор брата Ильяса вдруг проясняется:

– Какие волки в Кобрине? – спрашивает он, и в его тихом голосе мне чудится след появляющейся надежды. Вот только он не ведает, где, на самом деле, скончался светлоглазый айвинец…

– Что ты говоришь, Инне? – ругает приятеля Брас и почти беззвучно, чтобы Дарий не слышал, угрожающе добавляет, – Таррум услышит – за такие слова следом отправишься за почившим, – и только после мужчине, узнавшему страшную весть, поясняет, – Ильяс ослушался приказа норта. А тот, сам знаешь, на расправу скор…

– Ослушался? – Дарий, не веря, переспрашивает, – Ильяс?..

– Да, – отвечает Инне, смотря куда угодно, но не на того, кому говорит.

– Да быть того не может! – гневно восклицает брат погибшего, – Ильяс воевал с Таррумом в Красной битве! Прикрывал ему спину! Верен был!

– Твой брат хорошо служил своему норту, – примирительно говорит Брас, – Но все-таки обстоятельства сложились так, что он вынужден был поступить так, как поступил.

– Приказа, сказываешь, ослушался! Да что сделал Ильяс такого? Почему Таррум не проучил его, не сослал моего брата долой с глаз в провинцию? Почему норт предпочел выбрать ему смерть? Ведь Ильяс не раз жизнь тому спасал, раны чужие на себя принимая.

– Не могу рассказать тебе, Дарий. Прости. Но за тот приказ, поверь, убить норт вправе был.

– Лжете вы! – кричит Дарий с яростью.

– Дар, послушай… – просит Инне. Но друг его прерывает:

– Нет! Ни слова больше!

Дарий уходит. Лишившийся сил, он ступает тяжело, грузно. Звук его шагов уносит вдаль по коридору звучное эхо. А на темнеющий впереди силуэт смотреть мне столь нелегко, что в грудной клетке чувствую, как боль изнутри режет.

– Как бы дел не натворил, – бормочет Инне.

– Не натворит, – машет Брас головой, а затем мне ожесточенно, пока нет никого постороннего рядом, бросает, – Что застыла, шавка? Чего вылезла из своей конуры?

Я рычу, скаля клыки. И хоть не страшна я должна быть ему, Брас все равно на шаг отступает. Но все же в чем-то он прав: сама жалею, что здесь оказалась. Не хочу до дрожи, до одури видеть больше брата Ильяса, глядеть в белесо-светлые знакомые большие глаза.

И сама я виновата, что из комнаты вышла. Мою дверь-то закрывать прекратили, жаль только из поместья так легко не выберешься – тут за мной неустанно следят: прислушиваются к каждому едва слышному шороху, внимательно наблюдают за малейшими колебаниями черных теней, не давая мне и шанса, намека, на такой желанно несбыточный и прекрасный побег.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍ Ведь зверя сколь не корми, все равно его, дикого, в лес тянуть будет…

***

Поморщившись, норт пьет холодную горькую воду. Оскоминой ложится она на язык, жалит его иглами. Но все же проглатывает Ларре неприятное и терпко-кислое лекарство, вяжущее рот. А сам ведь уже ни слабости, ни сил упадка не чувствует. Между тем лекарь его поучает:

– Виллендский снежнеягодник крайне опасен, – терпеливо разъясняет он, – А плоды его самые ядовитые среди кустарников этого рода. Вам, норт, повезло, что у меня оказался нужный антидот. А яд этот ведь очень коварен: если вы сейчас прекратите отвары пить, недуг к вам вскоре вернется.

Меж тем перед глазами Ларре стоит лицо бывшего друга. Того, что сам отраву в вино терпкое ему и добавил. Предал он своего норта. Не пожалел. Не поскупился на яд.

И до последнего ведь свое участие отрицал. Божился, клялся, обещанья давал. А лицо ведь до боли честное, что так поверить ему и хочется. Лицемер. Обыграл Ларре да как легко!

А подчинить его, как прежде волчицу, Таррум уже не мог – не в силах был. Больной, он и Лию-то с трудом прижал, а как она рвалась, гадина! Сдавленная силой его могущества, солгать ему не могла – пришлось ей поверить, не пытаясь снова прибегнуть к дремлющему в крови беспокойному колдовству, не пытаясь на Аэдана-предателя его нагнести.

А рука у норта ведь чуть не дрогнула. Чего стоило ему держать ее прямо, протягивая другу чашу с гадкой презренной отравой, что пришлось у лекаря взять. И Аэдан принял ее, обхватил, дрожа всем телом. Заглянул в злюще-черные глаза своего господина и тихо так произнес:

– Пусть это будет последняя ваша ошибка, норт. Береги себя, Ларре!

Береги себя… Таррум безумно смеется, вспоминая. Чего ради ему сейчас думать об этом? Родителей давно унесла незрячая, а друзей и подавно нет. Одна служба тягостная теперь осталась ему.

Ларре закрывает глаза. И сквозь тонкие на них веки видит, как оседает Аэдан и хрипит, хватаясь за горло. Изо рта его катится белая буйная пена, а малахитово-серые глаза закатываются и наверх смотрят. На белках виднеются кровяно-красные извитые ленты-сосуды. Лопаясь, они все сплошь в страшно-алый окрашивают. Аэдана рвет, выворачивает прямо на пол, на дорогой прежде мягкий бергский ковер.

Его не жаль. Жаль, что Ларре доверился ему, этому мерзкому, гнусному ничтожеству. А тот ведь не выдал таинственного врага даже, умолчал, кого ради старался.

Интересно, Таррум тоже валялся так, в бессилии хватаясь за горло, будто желая то разорвать? «Мучайся, друг, – тогда подумал Ларре, – Страдай, как я!»

Потом жизнь в глазах Аэдана погасла: сперва напоминала она тлеющий уголь, затем огонь силы притих, чтобы навсегда исчезнуть. Поверженное тело предателя унесли слуги. Ларре не желал знать, что с ним стало потом.

Сейчас Таррум думает о другом. О письме, что в тот проклятый вечер, когда отравили его, за ужином получил. Которое читал, наслаждаясь лиеским выдержанным рубиново-блестящим вином.

Его просили приехать как можно скорее. А он подвел из-за яда, что в кубке серебряном был. Спешить придется ему только сейчас.

Садится Ларре в глухую карету. На двери виднеется высеченный родовой герб – колючий чертополох, овивающий крупного матерого волка. Тот самый геральдический знак, что еще прадед придумал. А Таррум ведь не принадлежит ни к древней, близкой к императору ветви, ни к иному старому кобринскому роду. И потому сиятельным ему никогда не стать. Остается ему лишь ощущать снисходительность высшей знати да ловить их надменные, презрительно колкие взгляды. Много крови еще уйдет прежде чем, наконец, род Таррумов избежит этой ядовитой чванливой спеси.

А крышу покатую глухо бьются холодные дождевые капли. Размеренно, негромко стучат они, ударяясь о пласт ровный железа, блестящего даже в тусклом свету. Слушает Ларре их песнь и думает, что зима в Аркане совсем не похожа на ту недавно увиденную им, невообразимо, бескрайне прекрасную. Другую – морозную, студеную, снежную. Ту, что царствует в ледяном воинственно суровом далеком Айсбенге.

И нет ведь в зимнем Кобрине только чарующего волшебства, что и сейчас манит на полуостров так сильно. А Айсбенг все не желает его отпускать. Легко же забыться, так просто перестать мыслить о холоде, сводящем с ума, и о голоде, сводящем желудок. И о волках, что его так рьяно, так яростно, сильно всем духом своим ненавидят…

Айсбенг прекрасно немилосердно жесток. И любого погубить запросто может.

Но не его. Ларре выбрался из этой липкой, приставучей узорчатой паутины. Да только как перестать думать о ней?

На снежный сияющий холм похож виднеющийся вдали арканский дворец императора. А выше этого здания в Кобрине не сыскать. По фасадам его обрамляет изящная, искусная колоннада – тридцать мраморных статуй натиров, тех самых, что по преданиям на сильных плечах своих держат тяжелое бескрайнее небо. А стены дворца не просто светлые, как принято в Кобрине, они как белила ярко искрятся. Белый – цвет императорского древнего рода.

По велению покойной императрицы окружает двор прекрасный сад, которого нигде больше не сыщешь. Деревья растут в нем сплошь светлых пород, а по весне виднеются цветы лишь с белыми лепестками. Их столь много, что как зацветут – кажется даже, будто все засыпано снегом ярким, слепящим глаза.