Драчуны - Алексеев Михаил Николаевич. Страница 23
Мамины советы хоть и были мудрые, но у меня не хватало сил, чтобы следовать им. От долгого ползанья на четвереньках, от непрерывного выдергивания вредных растений, которым не было конца, от медленного, почти незаметного глазу продвижения вперед, а еще больше от того, что весь длинный-предлинный день пройдет в унылой этой работе, в то время как в лесу ждет тебя столько интересных открытий, – от всего этого руки и ноги начинали нервно дрожать, а глаза слезиться, и ты уж невольно распрямишь спину и глянешь с тоскливой безнадежностью в колеблющуюся, стремительно наполняющуюся зноем даль.
– Мам, отпусти!.. Я лучше рыбы вам наловлю к ужину! – умолял я, готовый в самом деле заплакать.
– Еще, еще немножко потрудись, сынок! – говорила мать, не разгибаясь по-прежнему и не отбрасывая назад длинных, черных, отливающих синевой волос, словно оттеняющих голубые, под цвет майского неба, мамины глаза. Волосы сейчас не мешали ей, поскольку мать не подымала головы и не глядела перед собой, сосредоточив все свое внимание на горьких травах, которые надобно было беспощадно дергать, дергать, дергать. – Вон до того бугорка дойдем, тогда...
Она не глядя указывала черною рукой куда-то вдаль, а я уж сам отыскивал тот бугорок, и сердце мое сжималось в тоскливой безнадежности: до намеченного матерью рубежа было так далеко, что, судя по темпу нашего продвижения, до него не дойдешь и к завтрашнему дню.
– И-и-и-эх! – вырывалось у меня.
– И-и-и-эх, паря! – вторила за мною сестра так же тоскливо и горестно.
Мать тотчас же одергивала ее:
– А ты-то что скулишь, бесстыдница! Не вздыхай тяжело – не отдадим далеко. Он-то ребенок, а ты вон какая кобыла вымахала. На тебе пахать можно.
– Попашешь на ней! – откликался старший брат Санька, единственный, кто не отставал от матери в трудной, немилой работе. – На Настюху нашу где сядешь, там и слезешь.
– Ишь какой бойкий! Подлиза несчастный! – ответствовала сестра. – Только делаешь вид, что полешь, а сам...
Начавшаяся перепалка ничего хорошего не сулила, и мать решительно пресекла ее у самого истока:
– А ну перестаньте! Чего взъярились!
Один Ленька не подавал голоса, но вовсе не потому, что «весь ушел в работу». Ежели кто и делал только вид, что пропалывает, так это он, Ленька: пальцы его рук вяло, расслабленно касались сорняков, будто не дергали их, а гладили нежно, а мыслями своими малый этот был уже далеко отсюда, где-нибудь на лугах, под старой, стоявшей в полном одиночестве ветлой, под которой воскресными днями, сразу же после обедни, разгоралось горячее сражение в орлянку. Правая Ленькина рука время от времени ныряла в карман штанов и ласкала там отполированный с одной стороны, большой, еще орленый медный пятак – главное орудие в далеко не безобидной игре, потому что в нее замешивались деньги. А где деньги – там и беда, особенно когда они попадают в руки детей. Игра в деньги – плохая игра, что уж там говорить! Но именно к ней и пристрастился наш Ленька, или Леха, как звали его в компании игроков. Работая по принципу «не бей лежачего», он спокойно ждал вечера, когда мать объявит шабаш и уведет всех домой, а там, поужинав, можно отправиться на улицу и включиться в любую игру, в том числе и денежную (по ночам играли в карты).
Моему, однако, терпению приходил конец, потому что я уже видел на землемерной вышке, поставленной на вершине Большого Мара, маленькую Ванькину фигурку, означавшую, что мой дружок уже отпущен тетенькой Верухой, его матерью, на все четыре стороны и дает мне знак, чтобы и я поскорее присоединялся к нему. Мое канючанье делалось настойчивее и нестерпимее для матери. Не выдержав, она говорила наконец:
– Да беги уж, нечистый тебя побери! Ай не вижу, что тот дьяволенок давно уж тебя сманыват!
Непонятно было, как это она, ни на один миг не поднявши головы, не оторвавши глаз от земли, успела заприметить Ваньку Жукова. Но у меня не было времени для разгадывания этой загадки. Все мое тело, разбитое, размягченное, парализованное безразличием, в один миг превращалось в сгусток упругой энергии, ноги напружинивались так, что несли меня до Большого Мара со скоростью скаковой лошади, и я не слышал их прикосновения к земле. Это уж был не я, а стрела, пущенная из лука.
– Негодяй! А сказывал, что устал... Вон как чешет! – говорила мать, распрямившись на минуту и морща губы в скрываемой перед другими, оставшимися с нею старшими детьми улыбке. – Ну, погоди, зассанец, другой раз не отпущу!
– Отпустишь! – ухмылялась сестра. – Он ить у тебя любимчик!.. Это из нас ты готова семь потов выжать...
– Из тебя выжмешь! – вступался за маму Санька, состоявший в постоянных неладах со старшею и для него сестрою: не ясно только, чего это они не поделили.
– А ты нишкни. Не с тобой разговаривают!
– А ты не приставай к маме. Она и без тебя знает, что ей делать! – не унимался Санька.
– Подлиза! Подлиза! – кричала сестра, не находя ничего другого, чем бы можно побольнее ударить брата.
– А ты лентяйка! – не сдавался брат. – Только и глядишь, как бы улизнуть с поля!
В Санькиных словах была святая правда, от которой сестра взвизгивала и молодой гибкой тигрицей кидалась на обидчика: ничто не выводит нас из равновесия так, как сказанная прямо в глаза неприятная правда. Санька, конечно, увертывался от ее когтей, хохотал, а сестра-невеста, не в силах сделать что-нибудь с ним, плакала, совсем как малое дитя. Но всего этого я не мог уже ни видеть и ни слышать, потому что к этому времени успевал взобраться на землемерную вышку, встать рядом с Ванькой и, задрав голову, следить за пустельгой, которая, высматривая суслика или полевую мышь, демонстрируя при этом свое искусство парения, стояла в небе на одном месте, удерживаясь тем, что часто-часто махала радужными крыльями.
– Как это она? – не раз удивлялся я.
– А кто ее знат?! – восклицал Ванька, щурясь и прикрывая лодочкой ладони глаза от поднявшегося уже в зенит солнца.
Внизу, под нами, и далеко во все стороны прозрачными, невесомыми волнами перекатывалось марево – это извечное обманчивое степное море, в котором купались теперь молодые травы, прятались перепела, жаворонки, важно расхаживали, выставив, на всякий случай, часового, гиганты дудаки да вспархивали и скользили по его нереальной поверхности казавшиеся уже тоже нереальными пестрые нарядные стрепеты. Где-то в этом море раньше времени подавала свой одинокий голос перепелка, убеждая кого-то, что «спать пора, спать пора», хотя до вечера оставалось еще много-много часов.
– Она что, с ума спятила? – вновь удивлялся я.
– А кто ее знат! – отвечал на это Ванька и, по обыкновению, первым спускался по трапеции вниз на плешивую макушку Большого Мара: на его вершине почему-то не росло ни единой травинки, как на песенном, легендарном Стеньки Разина утесе.
Вслед за Ванькой быстро спускался и я.
11
На поле, помимо прополки проса, было чем заняться и нашим глазам, и ногам, и рукам, потому что оно, поле, к этой поре успевало наполниться удивительно разнообразной жизнью. Мы могли бы, например, погоняться за сусликами, которые хоть и не все разом, но все-таки покидали свои норы, чтобы посмотреть вокруг, нет ли где поблизости зеленеющих хлебов, чтобы потом можно было сделать припасы на зиму или просто постоять над своим подземным жилищем столбиком, посвистать, сообщить соседям, что мол, жив и здоров, а как вы? А разве нельзя было попытаться отыскать во ржах, начинавших выходить в трубку, гнездо того же дудака, поставить рядом вешку, с тем чтобы прийти сюда позже и прихватить одного птенца, пока он не встал на крыло? Можно было бы наведаться и к прошлогодней лисьей норе и удостовериться, что она, лиса то есть, по-прежнему живет в ней и скоро оттуда будут выныривать озорные лисята. Над Правиковым оврагом уже вились стрижи, а это означало, что они приступили к кладке яиц в его расщелинах: не худо было бы пошарить и там. А горохи? Они, верно, уже посеяны, а может, уже и взошли. Но где? Этот вопрос, как известно, занимал Ваньку более всего. Он и с вышки оглядывал поля, чтобы обнаружить этот приманчивый злак из семейства бобовых, но безуспешно: горохи прятались от наших глаз так же тщательно, как и дудаки со своими гнездами. Надобно избегать все поля, чтобы в конце концов отыскать то, что нужно. Но мы откладывали разведывательную вылазку до другого раза, а теперь спешили покинуть степь из опасения, что наши матери передумают и покличут нас вновь к проклятущему осоту. Интересного же было предостаточно и в других местах.