Бабы, или Ковидная осень - Елизарова Полина. Страница 2

Как-то раз, когда Кате было пятнадцать, мать, осуждая разбитную Катину одноклассницу, девчонку из соседнего подъезда, сказала эту фразу при отце.

К тому моменту он был уже пьян.

– Так это женщина, а не кухаркин выблядок! – хохотнул он, нетерпеливо теребя в руках граненую рюмку, а затем окатил дочь оценивающим взглядом:

– А Катька-то у нас вообще какой-то гирмофрандит!

– Гермафродит, – поправила Катя и, схватив со стола свою чашку, поспешила выйти из кухни.

– Сам ебется, сам родит! – загоготал вслед отец.

Мать, в то время еще любившая пропустить с ним вечерком пару-тройку стопочек, рассмеялась следом.

К своим материнским обязанностям Катя относилась со всей ответственностью, ведь разделить эту ответственность ей было не с кем.

Когда она вынашивала Борьку, отец, не дождавшись внука, скоропостижно умер от инсульта.

Бухал он всегда и немного сбавил обороты лишь в последние годы жизни, из-за начавшихся проблем с сосудами.

Мать же, сколько Катя помнила, то до синяков – своих или отцовых – ругалась с ним, то постоянно от чего-то лечилась – мочой, травками, иголками, пока не «долечилась» до нетяжелой, но все же онкологии.

Похоронив мужа, мать носилась со своей болезнью как с желанным младенцем.

Между курсами предписанных таблеток все так же баловалась травками, настойками гриба и ощелачиванием организма.

Помогала мать только в первый год, по вечерам после работы, а как только Борька пошел и хлопот с ним прибавилось, вышла на пенсию и уехала

в деревню во Владимирской области, откуда была родом. В город мать приезжала только на плановый осмотр к врачу.

Собственные болячки и несколько соток перед ветхим домом, с яблонями и картошкой, были для нее несопоставимо важнее, чем Катя с ее довеском.

Отец ребенка – веселый коренастый экспедитор – испарился из Катиного поля зрения сразу, едва узнал от дворовых ребят, что дура-Катька умудрилась от него залететь.

Ей было семнадцать, ему – двадцать два.

Познакомились они в шумном и всегда пьяном вечернем дворе трех хрущевок, включая Катину, уже бог знает сколько лет назад намеченных под снос.

Он был «залетным», появлявшимся в дворовой тусовке лишь время от времени; Катин одноклассник, живший в доме напротив, приходился ему двоюродным или троюродным братом. Одноклассника, мелкого барыгу, попавшего под раздачу в спецоперации ФСКН, посадили раньше, чем пришла повестка в военкомат.

Связь с отцом будущего ребенка оборвалась, да и не искала Катя этой связи.

Студентка медучилища решила сохранить беременность.

Ее решение было продиктовано вовсе не высокой нравственностью и уж тем более не религиозными убеждениями.

В тот самый вечер, когда из принтера УЗИ вылезло фото трехнедельного эмбриона, она, возвращаясь домой, вдруг отчетливо поняла, что живет в Средневековье.

Неожиданно зародившаяся внутри нее новая жизнь была в ее мироздании единственной – а вдруг? – обладавшей хоть каким-то шансом отсюда выпорхнуть.

Катя шла от остановки троллейбуса и, как обычно, глядела себе под ноги.

Кроссовки ее были грязны и растоптаны. Недорогие, чистенькие и модной модели лежали в рюкзаке. Поймав однажды брезгливый взгляд красивой одногруппницы, Катя, подзаработав на уборке офиса, купила новые кроссовки и взяла за правило переобуваться в училище.

Этот спальный столичный северо-западный район, по крайней мере вдоль и поперек изученная Катей его часть – собственный двор и соседние дворы, садик, школа, поликлиника и магазинчики – был отдельным государством, жившим по своим нехитрым и неизменным, вне зависимости от курса доллара и цен на нефть, законам.

Дворовые девки, с утра зазывно-нарядные, любившие подчеркнуть свою гендерную принадлежность накладными ногтями и пластмассовыми ресницами, крикливо матерились почище мужиков.

Как и их прародительницы, еще до совершеннолетия они часто беременели, и к двадцати пяти многие имели по второму, а самые безбашенные – по третьему ребенку.

Парни работать не любили, но вынуждены были это делать с понедельника по пятницу – кто водителем, кто курьером, кто монтажником в какой-нибудь фирмешке по установке дверей и окон.

Не видя выбора, жили дворовые в основном друг с другом.

Матери удручающе рано старели и все свободное от работы или возни с внуками время, как Катина мать, толклись в окрестных магазинах или в районной поликлинике.

С вечера пятницы и по воскресенье молодежь пила, после, напрочь забыв изначальный повод, дралась меж собой или с «залетными», и, вычисляя, где наливают на халяву, перебегала из подъезда в подъезд.

В выходные девки становились крикливее и податливее, а парни – в основном на словах – воинственными и щедрыми.

Еще здесь были старики, со сморщенными лицами, смахивавшими на кору вековых, чудом переживших не один режим дворовых дубов. Неопрятные и тоже частенько хмельные, с вечерним холодком они неохотно уступали молодежи насиженные места на лавочках. Почти в любом разговоре – хоть о политике, хоть о здоровье – старики сетовали, как хорошо было жить при Советах. И часто, противореча самим себе, доставали из шуршащих пакетов и громко нахваливали какой-нибудь дешевый китайский товар, коим изобиловали окрестные магазины.

В медучилище, расположенном ближе к центру столицы, Катя прикоснулась к другому миру.

Многие девчонки из ее группы имели конкретные планы на будущее: после училища поступить в вуз, выучить английский, найти работу за границей.

Мужчины в их матрице, коли о них заходил разговор, были сплошь перспективными, а за их неясными образами очерчивалось богатое на новые краски будущее.

Такие девки почти не матерились и часто украшали свою речь англицизмами. Они обсуждали не только разводы звезд и чьи-то дорогие шмотки, но делились впечатлениями о книгах и фильмах, некоторые даже ходили в театр.

А еще они (и это почему-то больше всего поражало Катю) носили приятные к телу удобные трусы, а не дешевые кружевные стринги из Катиного средневековья.

Контраст, с которым ежедневно сталкивалась Катя, был даже не столько во внешних различиях, дворовых и училищных, сколько в отсутствии у дворовых каких бы то ни было амбиций. Будущие медсестры, многие из которых также выросли не в самых обеспеченных и благополучных семьях, были любопытны до большого мира, а дворовые все поголовно, добровольно заперев себя в средневековье, шли по накатанной предками дорожке.

Катя чувствовала себя везде чужой, полезной только в моменте, ненужной самой себе.

Угрюмая задушевность дворовых, их скорые радости и печали, их лень, мелочность и узость взглядов отзывались в ней сосущей тоской.

Девок же из училища она побаивалась, будто ощущая отграничивавший ее от всех круг, мешавший шагнуть навстречу одной из ярких птичек, с кем хотелось по-настоящему сблизиться, ведь в это понятие —«сблизиться» – Катино пугливое подсознание вкладывало нечто большее, чем заумную болтовню и походы в театр.

Решение оставить плод было во многом эгоистичным.

Появление ребенка, принадлежавшего (как она полагала) ей одной по крайней мере в ближайшие восемнадцать лет, открывало дверцу в новый мир, где ее существование приобретало безусловную ценность.

Беременность протекала тяжело. Не только Катино тело, но и грубоватое, с отцовскими чертами лицо в первом же триместре приобрело непроходившую отечность, начались проблемы с желудком и зубами.

Когда живот уже было не скрыть под одеждой, дворовые кумушки всех возрастов начали заваливать ее вопросами и тут же давать непрошеные советы.

Мать с отцом, будто не самые приятные соседи по коммуналке, все так же ежевечерне толклись на кухне, смотрели ток-шоу, выкрикивая что-то телевизору, теперь уже втихаря, чтобы не злить беременную, пили водку и чуть меньше ругались.