Борьба на юге (СИ) - Дорнбург Александр. Страница 8
Между тем, дни шли своей туманной чередой, а просвета все не было, хаос и бестолковщина постоянно увеличивались. У более слабых духом уже заметно росло разочарование, у других определеннее зрела мысль о бесцельности дальнейшего пребывания в армии, появилось и тяготение разъехаться по домам. Но, что нам делать дома? Как устраивать дальше свою жизнь? Как реагировать на то, что происходит вокруг? Все это, по-видимому, не представлялось ясным и отчетливо в сознании еще не уложилось. Видно было только, что неустойчивость создавшегося положения мучит всех и вызывает неопределенные шатания мыслей.
Между тем, обстановка складывалась такая, что необходимо было быстро решить вопрос — что делать дальше; требовалось выйти из состояния "нейтралитета", нельзя было дальше прятаться в собственной скорлупе разочарования и сомнений, казалось, надо было безотлагательно выявить свое лицо и принять то или иное личное участие в совершающихся событиях.
Делясь этой простой мыслью со своими сослуживцами, я чаще всего слышал один и тот же ответ:
"Мы помочь ничему не можем, мы бессильны, что либо изменить, у нас нет для этого ни средств, ни возможности, лучшее, что мы можем сделать при этих условиях — оставаться в армии и выждать окончания разыгрывающихся событий или с той же целью ехать домой".
Такая страусиная психология — занятие выжидательной позиции и непротивление злу, подмеченное мною, была присуща командному составу не только нашей армии. Ею оказалась охваченной большая часть и русского офицерства и обывателей, предпочитавших, особенно, в первое время, октябрьской революции, то есть тогда, когда большевики еще были наиболее слабы и неорганизованны, уклониться от активного вмешательства с тайной мыслью, что авось все как-нибудь само собой устроится, успокоится, пройдет мимо и их не заденет.
Поэтому, многие только и заботились, чтобы как-нибудь пережить этот острый период и сохранить себя для будущего. «Увы», однако, не унялось. Напротив, все продолжалось на полную катушку.
Можно сказать, что в то время их сознанием уже мощно овладела сумбурная растерянность, охватившая русского обывателя; они теряли веру в себя, падали духом, сделались жалки и беспомощны и тщетно ища какого-нибудь выхода, судорожно цеплялись иногда даже за призрак спасения. Чем другим еще можно объяснить, что во многих городах тысячи наших офицеров покорно вручали свою судьбу небольшим кучкам пьяных матросов и небольшим бандам бывших солдат и зачастую безропотно переносили все издевательства и лишения, терпеливо ожидая решения своей горькой участи?
Вынужденное бездействие сильно меня тяготило. Ужасно было думать о России и томиться без дела в тихом Румынском городке, проводя время в ненужных спорах, в обществе столь же праздных офицеров. Меня все чаще и чаще назойливо стала преследовать безумная мысль, оставить армию, пробраться на Дон, где и принять активное участие в работе. Дальнейшее пребывание в армии, по-моему, было бесцельно, а бездействие — недопустимо.
Из совокупности отрывочных сведений постепенно слагалось убеждение, что в недалеком будущем наш Юго-восток может стать ареной больших событий. Природные богатства этого края, глубокая любовь казаков к своим родным землям, более высокий уровень их умственного развития в сравнении с общей темной крестьянской массой, столь же высокая степень религиозности, патриархальность быта, сильное влияние семьи, наконец, весь уклад традиционной казачьей жизни, чуждый насилию и верный вековым казачьим обычаям — все это, думал я, явится могучими факторами против восприятия казачеством большевизма.
Уже тогда в нашем представлении Дон был единственным местом, где существовал порядок, где власть, как мы слышали, была в руках всеми уважаемого патриота, генерала Каледина.
Мне казалось, что Донская земля скоро превратится в тот район, где русские люди, любящие родину, собравшись со всех сторон России, плечо о плечо с казаками, начнут последовательное освобождение России и очищение ее от большевистского наноса. При таких условиях, конечно, долг каждого человека и гражданина быть там, и принять посильное участие в предстоящем большом русском деле, а не сидеть в армии, сложа руки и выжидать окончания событий под защитой своей шкуры румынскими штыками.
О своем решении оставить армию, я в средних числах ноября доложил командующему армией генералу Келчевскому, подробно мотивируя ему причины, побуждавшие меня на это. Анатолий Киприянович выслушал меня очень внимательно, но к глубокому моему удивлению, не высказал ни одобрения, ни порицания такому моему решению. Мое заявление он встретил равнодушно, и выразил лишь определенное сомнение в благополучном достижении мной пределов Донской области.
Помню точно, что такое же безразличие я встретил и со стороны нового начальника штаба генерала В. Тараканова и большинства моих сослуживцев. Только в лице пары или тройки из них, я нашел сочувствие моему решению, что послужило мне большой моральной поддержкой для приведения в исполнение моего замысла. Чрезвычайно были характерны и не лишены исторического интереса рассуждения большинства моих соратников по поводу моего отъезда, являвшиеся отражением тогдашнего настроения огромной массы нашего офицерства. В главном, они сводились к следующему тезису, что де на Дону казаки ведут борьбу с большевиками, ты — Поляков — казак и потому, если желаешь, то можешь ехать к себе.
Именно такова была тогда потребительская психология нашего офицерства, и лучшим доказательством этого служит то, что несколько позднее из целого Румынского фронта, насчитывавшего десятки тысяч офицеров, полковнику Дроздовскому удалось повести на Дон только лишь жалкие несколько сотен. Остальная масса предпочла остаться и выжидать, или распылиться, или отдаться на милость новых властелинов России, а часть под сурдинку даже перекрасилась, если уж не в ярко-красный, то, во всяком случае, в довольно заметный розовый цвет.
Возможно и то, что не всякому было по силам оставить насиженное место, или лишиться заслуженного отдыха после войны и с огромной опасностью для жизни снова спешить куда-то на тревожный Дон, в полную неизвестность, где зовут выполнять долг, но не обещают ни денег, ни чинов, ни отличий.
В разговоре со мной генерал Келчевский, между прочим, предупредил меня о том, что все поезда, идущие на Дон, тщательно обыскиваются, офицеры и вообще все подозрительные лица арестовываются и нередко там же, прямо на станциях, расстреливаются. На это я беспечно ответил, что все это мне кажется сильно преувеличенным. Опасные места можно обойти и все-таки добраться до Новочеркасска.
— Кроме того, — бодро продолжал я, — говорят, будто бы в Киеве существует особая организация, облегчающая офицерам переезд на Дон в казачьих эшелонах. Выжидать бессмысленно, цены вниз не пойдут, господин генерал. Со всем уважением, цены не пойдут вниз. Цены никогда не падают. А если Дон желает драться, то ей-богу, я должен быть там!
Это было чистой правдой, инфляция росла, шлюхи и продавцы алкоголя не успевали загребать деньги, а цены на жилье стремительно взлетали вверх.
— В таком случае, — сказал мне Анатолий Киприянович — в добрый час, авось еще увидимся.
И он зажег сигару, а потом бросил спичку в пепельницу.
В двадцатых числах ноября, я стал готовиться к отъезду. Официально считалось, что я еду в отпуск к родным на Кавказ. Для сокращения времени, было бы очень удобно автомобилем доехать до Каменец-Подольска, а оттуда уже по железной дороге до Киева.
Но вопрос этот осложнился тем, что автомобильная команда штаба армии, уже вынесла очередное революционное постановление — не давать офицерам автомобилей, за исключением случаев экстренных служебных командировок. Само собой разумеется, моя поездка никак не могла подойти под "экстренную", но, тем не менее, я решил попытать счастья. При этом я учитывал то обстоятельство, что мой личный шофер и его помощник, обслуживавшие меня в течение долгого времени, как я мог заметить, по-прежнему относились по штату к моей команде, сменив лишь привычное обращение, "Ваше Высокоблагородие" на "Господин Полковник".