Хор мальчиков - Фадин Вадим. Страница 10
— Кстати, об анкете, — сказал он ей. — Вряд ли вы, с таким славянским паспортом, страдали от общих наших ограничений.
— Вы очень верно оговорились, — кисло улыбнулась она. — Действительно — общих. Я не очень верю во все эти пресловутые перемены: ещё неизвестно, чем они обернутся. Для некоторых — трагедией.
Ему и самому, как, впрочем, многим, казалось, что обернётся чем-нибудь знакомым, только — в искажённом, страшном виде.
— Я стараюсь об этом не думать, — проговорил он. — Мне, к счастью, поздно ждать результатов. И хороших, и всяких. Ну да, пятый пункт всегда останется при мне, но и он не навредит: не стану же я, пенсионер, устраиваться на другую работу, заполнять анкету, не предстану же перед кадровиком. Нет, мне уже не навредят.
— Ещё как навредят! — вскричал Черняк. — При первом же сокращении начнут, конечно, с вас: и еврей, и пенсионер-переросток.
Захар Ильич молча махнул рукой, но после долгой паузы встрепенулся, вспомнив:
— Недавно я пережил предчувствие…
На сей раз он не оговорился: свежий опыт открыл ему, что кроме тех предчувствий, к которым стоит прислушаться, и тех, которыми лучше пренебречь, встречаются и те, что приходится переживать как потрясение.
Однажды среди бела дня, войдя в автобус, Орочко внезапно почувствовал, что там вот-вот случится нечто страшное — быть может, в салоне взорвётся бомба. Растолкав пассажиров, он выскочил на тротуар, и автобус благополучно скрылся из виду; потом напрасно было сидеть весь вечер у телевизора, да ещё и с развёрнутой вечерней газетой, — сообщений о теракте там не появилось. Между тем ощущение верного несчастья не только не прошло ни тотчас, ни с ночным, на удивление крепким для таких обстоятельств сном, но и усугубилось наутро: Захар Ильич проснулся со знанием, что произошло что-то непоправимое: началась война, чума, на лестнице затаились чекисты с ордером на неправедный арест, снова запретили джаз — словом, жизнь кончилась. Собака, однако, была спокойна. Он бросился к окну — там было всё как прежде, включил телевизор — но и там вместо маленьких лебедей или диктора с траурным лицом объяснялись в любви смуглые пижоны с такими слащавыми физиономиями, что он задохнулся от ярости: как они смеют, когда кругом — такое горе?..
— Чем же это, наконец, разрешилось? — нетерпеливо спросил Черняк.
— Абсолютно ничем. Я испытал настоящий ужас, а очнулся — где-то птички поют.
В наступившей паузе ему почудилось желание каждого отослать его к врачу; он уже собрался смиренно сказать, что понимает их, но Черняк опередил:
— Так вы едете или не едете?
— Вы как будто выпроваживаете.
— Чисто спортивный интерес. С другой стороны, начните дело, а там видно будет: пока вам ответят, пока что… Тогда и откажетесь. Невозможно ведь годами стоять на пороге.
— Согласен. Англичане так и говорят: уходя — уходи. В том смысле, что «бойся гостя стоячего…». Однако и гостя надо понять, потому что если развить вашу аллегорию, то нельзя же выгнать человека в позднюю ночь: а ну как не найдёт дороги домой?
— Короче: вы едете или как?
— Если вы настаиваете, то «или как». От памяти не убежишь, мои горести останутся при мне даже на краю земли, а вот сам отъезд может оказаться просто не по силам. Да и вряд ли стоит стараться ради одного себя. Если б это кому-нибудь помогло…
— Вывезите какого-нибудь родственника, — предложил Левин. — Доброе дело сделаете.
Подходящих родственников у Захара Ильича не было, и Левин придумал другое:
— Женитесь ненадолго.
Захар Ильич воспринял это как хорошую шутку:
— Забавно звучит. Но и обидно: а вдруг мне захочется побыть на этом свете подольше?
— Напрасно вы смеётесь: в таком деле фиктивные браки не редкость.
— Какой тут смех: сосчитайте-ка мои годы.
— Вам же ещё и заплатят за беспокойство, — заметил Черняк.
— Мне! — возмутился Захар Ильич, подумав, что всякий, даже фиктивный, брак накладывает обязательства и крадёт свободу и что при этом отъезд теряет если не смысл, то привлекательность. — Для этого ищут, знаете ли, юных мальчиков.
— Как вы забавно испугались! — сказала ему московская гостья. — Словно здесь и вправду решают вашу судьбу.
— А вы бы, девушка… — заулыбался Левин и вдруг, сообразив что-то, вскочил с места. — Постойте-ка, постойте! Куда же мы смотрели? Вот вас двоих и надо отправить вместе.
— Как образцовую советскую семью, — подхватил Черняк.
Увидев, как расширились глаза предполагаемого жениха, ради такого случая наряженного в купальный халат с чужого плеча, Левин поспешил успокоить:
— В конце концов, нужно лишь пересечь границу — ну не напрасно же у вас птички-то пели, — а там, на месте, разберётесь: разводиться ли, сохранить ли своё положение или…
— Извините, Юрий Маркович, — перебила его женщина, — что за фарс вы задумали?
— Да не задумал нисколько, это импровизация, просто вырвалось, но теперь уж посудите сами: у вас обоих сразу решаются все проблемы.
— Удваиваются, — робко возразил Захар Ильич, думая, что только так, уклончиво, и можно сейчас выразить своё мнение: скажи он твёрдое «нет» — и женщина оскорбится тем, что её отвергают, согласись — посчитает его жалким старикашкой, падким на сладкое.
— Не обижайтесь, Юрий, но ваш экспромт абсурден, — сказала она.
— Именно! — обрадованно вскричал Левин. — Неужели вы, живя в стране абсурда, от всех ждёте разумных речей? Вот это и есть самый настоящий абсурд.
— Хотите сказать, что, с другой стороны, для совков нет ничего неразумного? — неуверенно проговорил Черняк.
— Ах, не умничайте, — поморщилась она. — Весь мир неразумен. Вы не знаете, где вас подстерегает несчастье. Я бегу от одного, но не ждёт ли меня за углом другое?
— Дорогая, в какую веру вы обратились?
— Как видите, я обращаюсь в бегство.
Захару Ильичу как раз на руку было, чтобы они сейчас позанимались умственной гимнастикой — лишь бы позабыли о разыгранной сцене сводничества. «Как вы забавно испугались!» — услышал он и едва не запротестовал, но осёкся, оттого что предложенное будущее и в самом деле испугало его, он больше не мог представить себе жизнь вместе — в одной комнате, квартире ли — с женщиной; давешнее намерение постараться не для себя одного, а ради какого-то тогда ещё неизвестного доброго человека, совершенно вылетело из головы. Верный своему правилу, он постарался заглянуть в дальний конец — чего? — своего существования? Нет, хотя бы отъезда за границу — и не увидел там ничего определённого. Правда, и одиночество тоже потеряло там трезвую ясность, и он сумел вообразить себя в гробу, над которым склонилась женщина с букетиком цветов; ему каким-то образом удалось узнать, что картинка относится к близким дням.
Дождь перестал, но темнело, а чужая женщина всё ещё сушила утюгом его одежду, и Захар Ильич нервничал, оттого что Фред заждался.
Выйдя наконец наружу, он увидел, что народу на улице и в метро будто бы прибавилось против обычного — из-за того, быть может, что ненастье у всех отобрало добрый кусок дня и они теперь восполняли потерю. Между тем достигнутая до ливня точка была недосягаема: и календарь не досчитался поспешно, не вовремя оторванного листка, и очередная клетка износилась в теле, и сама Земля неотвратимо продвинулась, вертясь, от утра к ночи и от лета к зиме — но мало кто мог задуматься над этим. Не задумался и Орочко, не имел обыкновения — как и большинство из нас, его не интересовала суть времени, достаточно было сознавать, что оно проходит.
На его веку повторялось многое, и лишь того, к чему сейчас, видимо, шло дело, не случалось ещё никогда; до сего дня он и не верил, что случится, и лишь за странными разговорами у Левина, понял, что никуда не деться, он уедет, и что в новых обстоятельствах бытия никогда не повторится ничего из прежнего. Впереди его ждали странные порядки, чужой язык и пейзажи, непохожие на те, что сейчас мелькали за окном. Он даже привстал, чтобы вглядеться, приложил ко лбу руку, оттого что отсвечивало стекло, — и рассмеялся: он ехал в метро, в трубе.