Хор мальчиков - Фадин Вадим. Страница 24

Школа была в двух шагах от дома, и Митя после уроков всегда шёл в какой-нибудь гурьбе, которой только ещё предстояло истаять в следующих кварталах, теряя от подъезда к подъезду по человечку. Но в этот день из-за нечаянной заминки в раздевалке у него образовался лишь единственный попутчик, Толя Распопов; того мало кто из одноклассников звал по имени (в классе к тому же было ещё два Анатолия), а лишь по прозвищу: Раз Попов, два Попов или покороче — Распоп.

Оттого что сейчас они шли только вдвоём, Мите стало неудобно, едва дойдя до своей двери, исчезнуть, махнув на прощанье рукою, и он предложил:

— Зайдёшь?

Толя замотал головой:

— Что ты, у меня игра, — и поспешил дальше на свою тренировку, играть в какой-то мяч: в футбол, в баскетбол ли — Митя не вникал.

В передней стоял полумрак: дверь в Митину комнату была закрыта, и это значило, что мачеха дома и работает. Она не стала устраивать себе ни студию, ни просто особый угол для рисования, а с утра, когда пасынок уходил в школу, занимала его комнату, благо та выходила на светлую сторону и там стояли и обширный письменный стол, и даже кульман, приобретённый Митей за бесценок в рассуждении будущего поступления в технический вуз (смелая покупка, если быть суеверным: «Вот обзавёлся — и не поступишь», — подтрунивала она). Обычно ей удавалось справиться со своим рисованием к его возвращению и сразу уйти в город — по заказчикам, по инстанциям, по магазинам, но сегодня её задержало, видимо, редкое в этом сезоне освещение: моросивший накануне мерзкий дождик неожиданно уступил пронзительно яркой погоде; работать в мрачные дни она не любила, а то и вовсе не могла, говорила, что тогда не видит верного цвета.

Работа Людмилы состояла в сочинении узоров для тканей и галстуков, что поначалу разочаровало (если не оскорбило) Митю, представлявшего себе художников вечно стоящими у мольбертов, переводя холст и краски на неузнаваемые портреты, но, уж конечно, никак не плетущими пустые узоры. Он всё допытывался, не рисует ли она что-нибудь и для себя, и Людмила, хотя и отшучивалась или отвечала невнятно, наконец повесила в столовой и в спальне свои рисунок тушью и акварели — не вызвавшие у него восторга. Впрочем, он понимал в этом искусстве мало или ничего и не постыдился признаться в этом; тогда мачеха стала водить его по галереям и выставкам, ещё редким в те годы, а чаще — по мастерским, рассказывая, что, а главное — как.

Чтобы не помешать ей, Митя, бросив портфель под вешалкой, сразу прошёл на кухню. На плите стоял горячий обед: то ли хозяйка только что поела, собираясь уходить, то ли позаботилась о пасынке. Пока он размышлял, позвать ли её к столу тотчас или погодить, пока она не освободится, Людмила пришла сама.

Он стоял спиной к двери, один на кухне, и вздрогнул, услышав: «Ой!»

Быстро обернувшись, он остолбенел: не то чтобы потерял дар речи, но понял, что и никогда не найдёт слов: мачеха стояла перед ним нагая, босая. Растерявшись не меньше него, она не прикрылась, а напротив — всплеснула руками:

— Как же я не слышала, что ты вошёл!

Позже он говорил себе, что в первый момент был поражён даже не самой её наготою, а россыпью веснушек по телу.

— Я, когда одна, часто работаю так, безо всего, — оправдалась она. — Легче помыться самой, чем отстирывать от красок халат.

Решив, видимо, что не потеряет больше того, что уже потеряно, Людмила не пыталась отступить, а мальчику просто некуда было деться; они так и стояли лицом к лицу. Ему захотелось успокоить её, растерянную больше, чем он, тронуть плечо или прижать к себе, скрывая то, чему всё-таки не следовало быть открытым, но самая сильная мысль была — о другом: до женщины своего отца он не смел дотрагиваться, даже утешая.

— Мне трудно не смотреть туда, — признался он.

— Ты не увидишь ничего нового.

Митя не видывал и старого — но промолчал.

«Хорошо, что Толька не поднялся, — вдруг сообразил он и поёжился. — Я чуть не влип».

— В следующий раз так не пугайся, — сказала она и, помолчав немного, рассмеялась: — Нам остаётся одно — стать друзьями.

Мите оставалось тоже одно — согласиться. Часто потом об этом думая, он не мог не признаться, что в других обстоятельствах не упустил бы случая.

Глава шестая

Даже тем, кто слишком уверен в себе, даже им когда-нибудь да приходилось сомневаться в собственных убеждениях, даже они — многие из них — признавались, что перед серьёзными делами не избегали колебаний, а кто избегал, тот эти дела и губил. Тем не менее на свете есть затеи и другого толка, не терпящие излишних раздумий — это, например, сочетание браком, при котором если уж не знаешь, что тебе нужно, то скоро поймёшь, что нужно — нечто иное. К счастью или нет, а перед упомянутым действом мало кто способен рассуждать трезво: одни, влюблённые не на шутку, напрочь теряют способность критически оценивать хотя бы что-нибудь, другие же, пусть ещё и не забыли, что такое хорошо, а что такое плохо, вредят себе, торопясь разделаться с постылой неопределённостью; есть и третьи, но эти-то поступают строго по необходимости, и потому — не о них речь. Дмитрия Алексеевича хотелось бы отнести к первой группе, однако обстоятельства сложились так неудачно, что теперь его, кроме как во вторую, оказалось решительно некуда пристроить. Он женился, сознавая, что мечтал совсем не о такой паре, то есть хотя у него оставалось предостаточно сомнений, ему как-то разом опостылел окружающий малолюдный мир; разборчивому жениху, Дмитрию Алексеевичу пришлось внушить себе, что поиски идеала не могут длиться вечно: в его возрасте они становились смешными. Теперь, вывел он, пристало руководствоваться правилами попроще — например, таким: не стоит искать женщину с какими-то особенными достоинствами, у всех они примерно одинаковы, зато разнообразны пороки, и надо выбрать ту, с чьими пороками смириться легче. Признав при таком подходе, что совершенство недостижимо в принципе, он всё-таки оставил себе в качестве лазейки спорное убеждение, что поиски того даже и отцами семейств — занятие настолько само по себе благородное, что никак не может нарушить добрых супружеских отношений, точно так же, как и всякое искусство не вредит и не мешает размеренному бытию. Они и впрямь не помешали: Раиса не замечала или неверно толковала интерес в его невольных взглядах на встречных красавиц; но и в самом деле, с этой стороны их семье ничего не грозило, как, впрочем, и с другой, со стороны чужого Свешникову ребёнка — не грозило бы, когда б стараниями Раисы, тоже, он надеялся, невольными, в этом месте не появилась безболезненная поначалу, мягонькая опухоль, с разрастанием которой семья, ещё не успев стать крепким целым, обнаружила склонность не то чтобы к распаду, а к некоторому, скажем так, разрыхлению из-за мальчика, живущего то здесь, то там, на два дома: в северном — с тёткой, а в юго-западном — хотя и с матерью, но в присутствии постороннего человека, дяди Мити, от которого глупо ждать проку и которому можно безнаказанно делать пакости.

Вдобавок тень Аликова отца пусть и не являлась ночами из-за штор, но призывалась Раисой при малейшей надобности, а часто и вовсе без оной. Погружённый в свои материи, Дмитрий Алексеевич не обращал на это внимания, и только определённо огорчался, когда ему при пасынке пеняли за сделанные, а часто и померещившиеся оговорки или промахи. С этим ещё можно было бы жить да жить вместе, но при условии, что Свешников подладился бы к жене, не просто потакая прихотям, а изменив свои устоявшиеся с годами представления о нравственных ценностях — чего он никак не мог себе позволить.

Ему давно следовало бы облегчить душу, поделившись с кем-нибудь — с другом, Денисом Вечесловым, от которого прежде, кажется, ничего не держал в секрете, или с мачехой, которая о многом догадывалась и сама, — да было неловко; не сделав этого сразу, Дмитрий Алексеевич теперь нарочно медлил, понимая, что запоздалый рассказ выйдет сумбурным и он непременно упустит что-нибудь важное: иные из обид, даже серьёзные, он старался поскорее забывать, так что теперь, доведись ему пожаловаться на семейную жизнь, в памяти не хватило бы примеров. Наверно, их стоило бы вовремя записывать — для себя, чтобы позже, разложив истории по разным полочкам, лучше понять суть. Он задумал такое письмо самому себе после одной из ссор, но (известно, как отходчив русский человек) к нему так и не приступил, отчего и наше повествование до поры обойдётся без пересказа его домашних неприятностей, по крайней мере в настоящем месте, — пока же достаточно знать, что они, какие бы ни были, собранные вместе или поодиночке, пусти их в ход как доводы обвинения, могли бы подействовать лишь единственным образом: разбить нашу пару. Они и подействовали, хотя до законного развода дело всё же не дошло: то ли в те дни супругам было особенно некогда, то ли один из них ленился, да только дело сделалось без лишних эффектов — и световых, и звуковых. Мирно, словно жена собиралась лишь в командировку, Свешников помог ей сложить вещи, усадил после троекратного поцелуя в такси — и потом не позвонил узнать, как она добралась, вообще не хотел бы звонить, подозревая, что по служебному телефону Раисе уже докучает кто-то другой, и не желая служить мишенью для насмешек её сотрудниц. Она и сама объявилась уже через неделю, после чего ввела в обыкновение как ни в чём не бывало болтать с ним о том о сём, но непременно — о постороннем; теперь, когда им нечего стало делить, Дмитрий Алексеевич не возражал. Правда, постепенно, незаметно иссякли и эти звонки — видимо, как раз потому, что делить было нечего. Теперь они почти ничего уже не знали друг о друге. Почти — потому что до обоих всё же доходили кое-какие слухи: до неё — раньше и больше, до Свешникова — с изрядным опозданием и скуднее; он всё-таки прознал, что Раиса скоро завела себе кавалера, причём без надежды на развитие сюжета, — тот был не то полковником, не то генералом, при деньгах, но и с твёрдым нежеланием портить карьеру амурными скандалами: о втором браке не могло быть и речи. Последнее, видимо, и заставляло Раису медлить с разводом.