Последняя дверь последнего вагона - Ильин Владимир Леонидович. Страница 9
Потом открываю дверцу полупустого письменного стола, извлекаю оттуда початую бутылку, прямо «из горла» окатываю нутро горько-жгучей волной, закуриваю в качестве закуски и, держа в одной руке бутылку, а в другой — сигарету, подхожу к забранному снаружи казенной решеткой окну.
Окно, как будто телекамера в некоем сюрреалистическом фильме, транслирует вид на погруженный в утренний полумрак переулок, где давно уже никто не живет. Вдали, над зданиями, где находится один из центральных проспектов, все еще светятся яркие голографические вывески больших и малых ресторанов, ночных клубов, казино, а также легальных и нелегальных заведений свободной любви. Где-то поближе, словно за кадром, звучит бойкая музыка — видимо, ночная дискотека в соседнем квартале все никак не может угомониться.
Я приваливаюсь плечом к шершавой стене, безуспешно пытаясь разглядеть в зыбкой тьме силуэты прохожих. Потом спохватываюсь: на исходе ночи людей встретить трудно. Они и днем-то не часто встречаются. Помнишь, как Сократ бегал средь бела дня по городу с зажженной свечой и орал, пугая сограждан: «Ищу человека!»? А ведь с тех пор мало что изменилось. Известный по анекдотам парадокс: людей становится все меньше, а народу — все больше. И каждый относит себя непременно к людям. А на каком, спрашивается, основании? Чем он выделяется в толпе? Что выдающегося он отыскивает в себе, чтобы свысока поглядывать на других?
Вот взять хотя бы меня. Уж у меня-то, наверное, есть полное право считать себя если не богом, то ангелом. А что? Одно из чудес я уже освоил и без осечки применяю его на практике. Не жалею ни сил, ни здоровья, чтобы осчастливить несчастных ближних своих возвращением к жизни. Да, целый год я сознательно отказывался пускать в ход Дар. Но не из ненависти к людям. Наоборот, из стремления служить им. Я считал, что так будет лучше для человечества. А теперь, освободившись от данного самому себе обета, я вижу, что ошибался. Все-таки чертовски приятно сознавать, что благодаря мне сотни людей не канули во мрак небытия, и дети не стали сиротами, и родителям не пришлось хоронить своих детей, и влюбленных не разлучила навеки смерть…
Да, но смогу ли я потом, когда вся эта катавасия закончится, остановиться? Сумею ли, как раньше, устоять перёд напором неведомой силы, прущей из меня наружу?
Наверное, нет. Не смогу и не сумею.
Потому что этот проклятый Дар — как какой-нибудь синтетический наркотик девятого поколения. Стоит всего один раз уступить ему — и он уже не отпустит тебя из своих цепких объятий. Ты можешь давать себе какие угодно клятвы, ты можешь полоскать себе мозги умными рассуждениями о том, что человечеству лучше никогда не обретать победу над смертью, что смерть нужна людям не меньше, чем жизнь, но потом ты оказываешься стоящим над свеженьким трупом — особенно если это ребенок, жизнь которого по нелепой случайности оборвалась слишком рано, и особенно если на твоих глазах рыдают безутешные родители, готовые отдать все для того, чтобы вернуть свое ненаглядное дитя к жизни, и все твои благоразумные мысли куда-то враз улетучиваются, и ты, стиснув зубы, говоришь себе: «Ладно, в последний раз».
Эх, раз, еще раз, еще много-много раз…
В принципе, в этом, наверное, нет ничего плохого — исправлять ошибки сволочи-Судьбы. Почет и уважение тебе, Воскреситель! Тебя всегда будут любить, тебе будут поклоняться, тебя будут беречь как зеницу ока. Потому что ты станешь для миллионов людей единственной надеждой вырваться из ледяных щупалец смерти.
А разве это плохо? Какая беда стрясется, если отныне каждый будет знать, что он сам, его родные и близкие могут вернуться с того света?
Вроде бы, наоборот, все будет намного лучше, чем сейчас. Никто не умрет в этом мире.
Однако помочь каждому я буду не в силах. Даже если очень сильно этого захочу. Потому что только господь бог вездесущ и всемогущ, а я — не бог. И даже не ангел. А в результате кто-то будет обделен чудом и возненавидит меня за то, что я не дал сбыться его чаяниям и надеждам.
Постепенно их будет становиться все больше и больше — рядовых, маленьких, несчастных, никому не нужных людей, которым не к кому обратиться в горестный час, кроме меня, а я буду для них недоступен.
Потому что просто физически не смогу быть рядом с ними в нужную минуту.
Ко мне будут пробиваться другие, сильные мира сего, богатые, знаменитые и оч-чень нужные человечеству. В этой давке почище любой Ходынки они пойдут по головам и по трупам, чтобы оказаться в первых рядах этой жуткой очереди. Они постараются спрятать меня от человечества за колючей проволокой и за семью замками, они захотят установить плату за право пользования моими услугами — и все это независимо от моей воли и требований.
Почему же я должен спасать одних, оставляя за бортом других?
Не хочу! Не желаю никому причинять боль и внушать несбыточные надежды.
Это именно тот случай, когда полумерами не отделаешься. Как на тонущем корабле, когда ясно, что спасти всех невозможно. И тогда надо выбирать: пытаться спасти всех — или не спасать никого.
Первое, конечно, кажется естественным и единственным выходом. Потому что тогда ты имеешь право с чистой совестью заявить: «Я сделал все, что было в моих силах, и не моя вина, что выжить всем было не дано».
Но, если вдуматься, второе справедливее и честнее. А иначе как определить, кого следует спасать, а кого — нет? По тому же морскому принципу: в первую очередь самых слабых и беспомощных? Детей, беременных женщин, стариков?
А как же быть с принципом всеобщего равенства? Разве он не распространяется на право на жизнь?..
По крайней мере, до появления Воскресителей мир был куда более справедливо устроен: уж если людям суждено умирать, так всем до единого, без каких бы то ни было исключений и отступлений от правила, и пусть никто не сможет спастись с тонущего корабля!..
Ну вот, забрался в какие-то философские дебри. Еще немного — и начну бичевать себя, как классическая унтер-офицерская вдова.
А самое скверное то, что, смиряясь с неизбежностью смерти, я поневоле уподобляюсь «спиральщикам», и разница между мною и ими — всего в один шаг. Сделаешь его — и тоже будешь считать смерть благом и целью всего своего бытия.
И когда я это осознаю, то мне становится совсем хреново.
Делаю еще несколько неэкономных глотков из бутылки, убираю ее обратно в пустой стол и отправляюсь «в гости» к Слегину.
В конце концов, если тебе тошно от жутких мыслей, то лучшее лекарство против этой болезни — излить душу тому, кто тебя может понять.
Как я и ожидал, Слегин не спит. Скорее еще, чем уже.
Он сидит, ссутулясь, в своем провонявшем никотином кабинете, прилипнув носом со специфической горбинкой к экрану компьютера, и по его серому, как будто бетонному, лицу видно, что он так и проторчал в этой позе всю ночь.
— Послушай, Слегин. — говорю я, плюхаясь в роскошное плюшевое кресло у стены. — Вот скажи мне: ты любишь человечество?
Он лишь хмуро косится на меня и. не реагируя на мой дурацкий вопрос, опять устремляет взор в монитор.
— Понятно, — киваю я. — Видно, что ты как сугубый практик об этом никогда не задумывался. И вообще, начальнику спецслужбы не пристало задумываться о таких материях, верно? Ему же по должности положено быть человеколюбом и гуманистом! А еще скажи мне, что для нашей работы это не имеет значения. Что главное — честно делать свое дело и иметь чистую совесть. Ну, давай — скажи!..
Слегин тяжко вздыхает.
— Опять ты надрался, Лен? — с досадой осведомляется он. — Интересно, почему всех пьяниц так тянет разглагольствовать на душещипательные темы?
— Ошибка в диагнозе, Слегин, — возражаю я. — Да, я выпил. Как писал один поэт: «А мне не по себе… Уже давно сомнения, как черви, душу точат, — вот почему я пью сегодня молча отравленное истиной вино»… И, кстати, отравился истиной я совсем чуть-чуть, а «чуть-чуть» у серьезных людей не считается.
— Ладно, не оправдывайся, серьезный человек. Вскрытие потом покажет…