Пожелайте мне неудачи - Ильин Владимир Леонидович. Страница 9
Задача эта выглядела, на первый взгляд, непосильной даже для того, кто, как я, обладал широкими возможностями по розыску индивидуумов, коими славился Комитет.
Возможно, если бы я с головой увяз в трясине запросов, писем и телефонных звонков (причем втайне от своих начальников и сослуживцев и, так сказать, без отрыва от основной работы), то в лучшем случае прошло бы несколько лет, прежде чем мне удалось бы напасть на след Стабникова (уже потом выяснилось, что с учетом крайней незаинтересованности Комитета в том, чтобы Стабников имел контакты с кем-либо, успеха в поисках обычным способом мне достичь было бы невозможно).
Подсказку – или, как у нас любят говорить, «наводку» – мне дал тот самый диспетчер, в беседе с которым Стабникова упомянул мой невнимательный напарник.
Реакция «оперативного» на оговорку моего старшего товарища оказалась такой (он сделал большие глаза виновному в оговорке, намекая на присутствие меня), что навела меня на определенные мысли. (Позднее за этот ляп, кстати, и диспетчер, и тот, кто проговорился в моем присутствии о Стабникове, получили по строгому выговору от самого Генона). Цепочка моих суждений была логически безупречной, потому что каждый новый вывод становился основанием для следующего умозаключения. Все было достаточно просто. Раз в отделе Генона до сих пор не принято упоминать фамилию Стабникова перед такими новичками, как я, – выходит, мой предшественник еще жив, однако руководству Комитета очень не хочется, чтобы кто-то когда-либо общался с ним. Отсюда следовало, что Стабников не погиб, не ушел на пенсию и не был с позором отстранен от Опеки. Скорее всего, он сильно проштрафился в глазах Генона и тех, кто стоял за ним, а точнее – над ним. И дело пахло не простой халатностью, а сознательным неисполнением своего долга.
Выражаясь словами Остапа Бендера, видимо, это был своеобразный «бунт на корабле». Однако, тот факт, что Стабников был до сих пор жив, а не покоился под венком с издевательской надписью на траурной ленте: «Незабвенному Виктору от товарищей по работе», свидетельствовал: Комитет вовсе не опасался, что в один прекрасный день какой-нибудь идиот с гипертрофированными аналитическими способностями вроде меня, установив связь между Стабниковым и Опекой, отыщет его для приватной, содержательной беседы. Значит, в свое время по отношению к строптивцу были приняты достаточно действенные меры, обеспечивавшие его режим очень долгого молчания. О чем могла идти речь? О превращении Виктора с помощью всесильной химиотерапии в испражняющегося под себя и не помнящего ничего из своей прежней жизни дебила? Скорее всего… Но если допустить, что это так, то надо предположить, что на этом меры предосторожности не закончились бы. Даже явный идиот, несущий какую-то белиберду про Опеку в публичных местах, способен привлечь к себе внимание – не врагов, так журналистов, не журналистов, так просто сердобольных зевак… Зная наши методы, я склонен был к мысли о том, что Виктора Стабникова не просто напичкали сильнодействующими препаратами. Нет, его обязаны были запихнуть в какую-нибудь спецклинику, о которой пока еще не ведают ни зарубежные борцы за права человека, ни свои, «домашние», диссиденты!..(Вопрос о том, почему Стабникова не прикончили, конечно, вызвал у меня массу различных предположений. Много позже я узнал, что давление на шефа сверху в том плане, чтобы воздать Стабникову за его провинность «по максимуму», было чудовищным, но Генон пошел ва-банк и на самом роскошном ковре, куда был вызван в этой связи, поставил ультиматум: «Или вы сохраните ему жизнь – или я уйду из Опеки». Одного я не мог допустить: что Генону чисто по-человечески стало жалко Виктора. Просто у таких прожженых прагматиков, как мой дражайший начальник или сказочная сестрица Аленушка, спасавшая своего братца от гусей-лебедей, даже человеческие чувства и поступки обязательно сопряжены с задней мыслью о том, что когда-нибудь облагодетельствованный ими субъект, будь он проштрафившимся подчиненным или яблонькой, которую нужно полить без видимых выгод, «просто так», еще пригодится.
И, кстати, жизнь показывает, что они абсолютно правы.)
Таким образом, пространство, в котором я должен был произвести поиск, значительно сократилось. Правда, огорожено оно было не просто высоким забором, недоступным для простых смертных, но и колючей проволокой под током высокого напряжения. Но получить доступ к сведениям о пациентах, содержащихся в закрытых психиатрических лечебницах, было уже делом техники. Единственная трудность, которая возникла у меня при этом, – это сохранение строжайшей конспирации, и дело было даже не в том, что меня могли разоблачить и со скандалом изгнать из Опеки. Скорее всего, и я уверен в этом, до этого не дошло бы. Просто-напросто могло случиться так, что беседовать мне уже было бы не с кем, потому что накануне беседы сердце у больного Стабникова не выдержало бы повышенной дозировки успокоительного: «Медсестра перепутала, она у нас, знаете ли, еще недавно, вот и допускает ошибочки!»…
И поэтому я крутился в те дни почище ужа на горячей сковородке, пытаясь совместить две несочетающиеся вещи: и Стабникова найти, и принять меры, чтобы никто из Опеки об этом не знал. Огромную услугу мне оказал мой бывший одноклассник Володька Немцов, у которого дядя жены соседа по лестничной площадке был референтом у министра здравоохранения – и именно по части психиатрии…
Как ни удивительно, но Виктор Стабников обнаружился отнюдь не в Архангельске и не в Чите. И даже не в Подмосковье. С самого начала своего внезапного «заболевания» он содержался в лечебнице особого режима, расположенной почти в двух шагах от Садового кольца. Кроме этого, через Немцова мне больше ничего не удалось узнать, но и этого было достаточно.
Целый месяц у меня ушел на то, чтобы обеспечить себе возможность доступа на закрытую для посторонних территорию лечебницы. Но попасть туда было нельзя, не вызвав подозрений комитетского начальства.
Персонал лечебницы был представлен людьми ответственными и серьезными, взятыми не с улицы, а после тщательного отбора – как для учебы во ВГИКе . Но в любом стаде, как известно, водится паршивая овца. В данном случае ею оказалась молодая медсестра с экзотическим именем Жанна. В течение нескольких вечеров я добросовестно провожал ее с работы домой – правда, заочно, стараясь не попадать в поле ее зрения. Вскоре я знал о ней почти все и решил, что пора непосредственно познакомиться с девушкой. Знакомство наше состоялось на нейтральной территории, и я был уверен, что понравлюсь Жанне. Так оно и оказалось. Некоторое время мы встречались «просто так». Я напропалую сыпал анекдотами и шутками, почерпнутыми мною из специальной методической разработки «Использование юмора оперативным работником при выполнении специальных заданий», составленной спецами Комитета и, видимо, по инерции имевшей гриф «Для служебного пользования» (впоследствии, когда в нашей стране буйствовала свобода печати, я не раз с изумлением обнаруживал в книготорговых точках тощенькие, аляпистые брошюрки с анекдотами, почерпнутыми из той самой кагебешной разработки). При этом я охотно рассказывал о себе и избегал расспрашивать свою даму о том, где она работает. Жанна кокетливо смеялась, то и дело поправляя волосы, с аппетитом поедала мороженое, которым я ее угощал, с удовольствием принимала в подарок цветы и прочие подношения… В целом, я окружил Жанну опекой, напоминавшей ту, тайну которой я тщился разгадать, только гораздо меньших размеров. Оказалось, что предмет моего обожания любит театр, и я проявлял чудеса предприимчивости, чтобы раздобыть дефицитные в ту пору билеты на премьеры с участием знаменитостей. Жанна заканчивала работу в шесть вечера, а спектакли обычно начинались в семь или в восемь, поэтому я ждал свою любимую медсестру прямо за высокой стеной, которой была обнесена территория лечебницы, а когда резко похолодало (стояла неприятная слякотная осень), то моя возлюбленная проявила чувство сострадания и уговорила охранников пускать меня в будку проходной.