Когда боги спят - Алексеев Сергей Трофимович. Страница 10
На сей раз и это не помогало, поскольку из-под фломастера выходила лишь овца, под которой подразумевалась дочь, и в голове сидела единственная мысль – сейчас же поехать в Финляндию. Он понимал: под собственное крыло не посадишь и от судьбы не убережешь, однако все утро думал о Маше и дважды звонил в Финляндию (дочь еще не проснулась), пока взгляд не наткнулся на фотографию отца. Снимал еще Саша, в ту, последнюю, поездку: отец стоял в белом, трепещущем на ветру халате среди ульев на пасеке, высокий, худой, как жердь, дымарь в руках, шляпа-накомарника на голове, загорелое лицо под черной сеткой словно затушевано, и отчетливо видно лишь клок седой бороды...
Очень похож на юродивого.
Лет пять назад у него передохли пчелы, пропали в тайге две из четырех коров (по слухам, напакостили местные), заклинил двигатель единственного трактора и не уродилась кедровая шишка. Зубатый со дня на день ждал, когда отец запросит пощады, ибо, несмотря на хорошую физическую форму, возраст и усталость от неудач не позволили бы еще раз подняться из пепла. Но в это время к нему приехал местный писатель с колючей и скользкой фамилией Ершов, попил со стариком медовухи, а потом опубликовал в своем журнале пространный очерк о силе русского характера. И ведь, наглец, Зубатому прислал, дескать, погордись своим отцом, господин губернатор!
Отец был человеком тщеславным, что всю жизнь старательно скрывал, и по головке его никогда не гладили, все больше против шерсти, и от этого, прочитав о себе хвалебный опус, прослезился и настолько вдохновился, что продал квартиру в Новосибирске, машину, снова купил пасеку, коров, коня, отремонтировал трактор и остался на заимке.
Два года назад, когда Зубатый приезжал к нему с Сашей в последний раз, старик все еще светился от радости, хотя возрожденное хозяйство опять шаталось: сливочное масло, мед и кедровый орех посредники брали за гроши, а самому торговать на рынке стыдно, многие до сих пор узнают, да и хозяйство не бросишь. Нанимать же людей, эксплуатировать чужой труд для истинного коммуниста ни в какие ворота. Писатель, натоптав дорожку, заглядывал к отцу часто и все больше сводил его с ума, вселяя какие-то сумасшедшие надежды. На обратном пути Зубатый попытался отыскать Ершова в городе, однако сказали, будто он спрятался у себя на даче.
Ехать к отцу он решил в один миг и взялся было за телефонную трубку, но вспомнил, что свободен, что теперь не нужно докладывать в администрацию президента и объяснять причину выезда за пределы области, а надо всего-то – оставить записку жене: Катя опять всю ночь бродила по дому и теперь спала беспробудно. Правда, дорогой в аэропорт он все-таки отзвонился Марусю, но больше по дружбе, чем по долгу. В самолете он как-то незаметно успокоился, мысли об отце, о его немереной упрямости вдруг потеряли обычный критический мотив. А что ему, прожившему всю жизнь на людях и во имя людей, оставалось делать, когда его публично опорочили, опаскудили, с ног до головы облили грязью? Не его лично, а партию, в которой он состоял, и великое коммунистическое дело, которому он служил искренне и честно. Вначале у него было настроение собрать таких же преданных партийцев и выйти с пулеметами на Красную площадь против изменников и предателей, однако скоро он резко и навсегда отказался от всякой борьбы, и не потому, что остыл, образумился – вдруг увидел: не с кем умирать на площади! Народу много, все кричат, возмущаются, но не с кем.
Вот тогда он ушел от людей на заимку, к крестьянской работе: наверное, отцу было очень важно доказать свою жизнеспособность и полную независимость. Теперь и ему, Зубатому, светит та же участь, ибо лучшие годы позади, а после смерти Саши незаметно пропала всякая охота карабкаться куда-то еще, и он серьезно раздумывал, нужен ли ему Химкомбинат. Губернатор области, как ни говори, удельный князь, хоть и надо подданным кланяться и за ярлыком в Москву ездить, а что такое ядерное производство в закрытом городе? Да, вроде бы хозяин, но только внешне; на самом деле никакой самостоятельности, все под жесточайшим контролем.
Не лучше ли, как отцу, уйти на хутор? Вспомнить время, когда руководил конным заводом (ведь чему-то научился за три года!), и завести ферму. А то ведь на всю область, когда-то известную своими рысаками и тяжеловозами, осталось три десятка лошадей, и если оценивать благополучие населения по количеству голов тягловой силы, то нищета кругом стояла невообразимая.
С такими мыслями Зубатый и летел, и ехал, и потом шел пешком заснеженной и грязной лесной дорогой. Жизнь в этом углу замерла еще лет пятнадцать назад, когда дорубили сосновые боры и древние кедровые рощи, леспромхоз закрылся, избалованный длинным рублем, народ разбрелся в поисках прежнего достатка, бросив таежные деревеньки вдоль реки, и на всю округу, площадью со среднее европейское государство, осталось менее десятка живых душ. Туземное население отличалось редкостным недобрососедством, жили каждый на своей заимке, в гости друг к другу не ездили, сгорали от зависти, если что-то кому-то удалось, не радовались, а чаще строили пакости, поскольку жить и промышлять на огромной территории приходилось чуть ли не бок о бок: плодоносные кедрачи чудом сохранились только в речной пойме, здесь же были покосы, пастбища, да и сами хутора, оставшиеся от поселков, стояли по одному берегу через три-четыре версты. Никто не знал причины такой разобщенности, говорят, в старину о подобном и не слыхивали, но отец, как человек пришлый, объяснял по-своему: дескать, местные признаться не хотят, а на самом деле это старые, чисто сибирские таежные законы, возвращенные новой властью, ибо при капитализме, в эпоху беспощадного рынка, человек человеку волк.
Отцова заимка стояла у обрывистого песчаного берега, который подмывало каждую весну, и в воду летели покосы, огороды и постройки. Старый и еще крепкий дом, бывший когда-то крайним, оказался первым и единственным, стоял теперь почти над водой – вся деревня давно ушла в реку. Отец даже не пытался укреплять берег, да это было бессмысленно: легкий и текучий песок древней пустыни (вокруг отчетливо просматривался дюнный ландшафт, ныне покрытый лесом и мхами) можно было заправлять в песочные часы. Он загадал: проживу столько, сколько выстоит дом, и если свалимся, то вместе. Непонятно, что случилось, но разрушение материка остановилось, высокий белый яр слегка выположился, и песок затвердел до наждачной твердости. От завалинки до края обрыва оставалось три с половиной шага, и вот уже несколько лет это расстояние не уменьшалось ни на вершок.
Едва Зубатый вышел из леса, как на заимке залаяла собака, злобно и яростно, будто на чужого. В густых сумерках было светло от свежего снега, отчетливо виднелся дом, длинный рубленый коровник, сараи и могучие скирды сена, уже вывезенные с лугов и сметанные на хозяйственном дворе, вот только окна оказались черными, без огонька. Несмотря на отдаленность и уединенность, отец не отказывался от благ цивилизации, при керосинке или в темноте никогда не сидел, вечерами зажигал свет даже во дворе, сам обычно смотрел телевизор и потому денег на электростанцию и горючее не жалел. Зубатый приблизился к изгороди, посвистел, окликнул собак и тут увидел среди них чужую – урода на коротких лапах с головой овчарки. На миг стало тревожно и знобко, но в это время из сарая вроде бы выбился свет и вышел отец – его сухопарую, высокую фигуру спутать было невозможно.
– Кто там? – окликнул он.
– Это я, папа! – Зубатый ощутил волну тепла.
– Ну? Вот так гость на ночь глядя. – Отец отогнал собак, а урода посадил на цепь. – Давай заходи...
Он всю жизнь был человеком сдержанным и суровым. Можно не видеться несколько лет, но при встрече лишь руку подаст и пожмет по-товарищески – не обнимет, не расцелует и вообще никак не выдаст своих чувств. Мать умерла слишком рано, и Зубатому всегда не хватало отцовской ласки.
– Что без света сидишь?
От отца пахло коровами и парным молоком.
– Дойка у меня, энергии не хватает...
Зубатый ждал тяжелого вопроса о гибели Саши – а чем еще мог встретить скорбящий дед? Однако ни о чем не спросил, запахнул белый халат, ссутулился и заспешил назад. Коровник, срубленный отцом еще в начале своего фермерства на «вырост», был заполнен до отказа – голов тридцать на привязном содержании, причем коровы черно-пестрые, породистые. В теплом парном воздухе горел длинный ряд лампочек, кругом покой, чистота и лишь назойливо зудели портативные доильные аппараты. Однако более всего удивило другое: сам отец вроде бы лишь контролировал работу, а доили три женщины разного возраста. Два года назад о наемном труде отец даже мысли не допускал.