Когда боги спят - Алексеев Сергей Трофимович. Страница 51

– Категорически.

У него искривился рот, на тонком горле вспыхнули розовые пятна, и только сейчас Зубатый подумал, что он может быть серьезно болен, но признаться в этом не хочет, и потому окольными путями пытается уйти от должности первого лица области – лицо-то будет на виду! И не с матерью он ездит по больницам, а сам пытается хоть как-то поправить здоровье...

– М-можно еще подумать, – вялым, неуправляемым языком пролепетал он. – Й-есть время...

– Нечего тут думать. Неужели вы надеялись на что-то еще?

– Да, я надеялся. – Он ломался на глазах, и казалось, сейчас заплачет. – М-мне говорили, вы благородный, ум-меете прощать. Вы же понимаете, если я не вступлю в должность без веских причин, к-конец всему. С отменой результатов будет скандал, н-но скандал – это не гибель. Даже наоборот... У вас есть возможность все уладить. В администрации президента имеете хороший вес, там согласятся на м-мирное решение. Я надеялся, но вы человек м-мстительный!

Он не заплакал, а, напротив, вдруг встал, вскинул голову и глянул сверху вниз. Где-то в гортани у него клубился рой слов, возможно резких и обидных, но спазм перехватил горло, и вырывалось лишь мычание, как у глухонемого. Василий Федорович обернулся и замер, а Крюков схватил пальто, шапку и выскочил из дома, оставив распахнутой дверь.

Василий Федорович выждал паузу, после чего захлопнул дверь и сказал горько:

– Плохи дела. Проклятье на нем, и сдается, родительское.

13

В машине он принял таблетку, пришел в себя, немного успокоился, но стал хмурым и молчаливым. Помощники знали его нрав и потому не доставали вопросами, хотя чувствовалось, что едва держатся, задавливая любопытство. Через сорок минут Крюков съел еще одну таблетку, откинул спинку сиденья и прикрыл глаза.

Он мог давно избавиться от своей болезни, нужно было лечь в клинику на месяц-полтора, пройти курс лечения, в том числе и гипнозом, что ему несколько раз предлагали во время депутатского срока, и после этого забыть о головных болях, заикании, спазматических приступах и прочих неприятных вещах, доставшихся от детства. Пожалуй, он сделал бы это еще в военно-политическом училище, где для курсантов важной считалась правильная речь с хорошей дикцией, спокойное и уверенное лицо, а не гримасы и подергивания, но во время очередной медкомиссии, когда решался вопрос об отчислении по состоянию здоровья, Крюкову попался профессор Штеймберг, который тщательно осмотрел, изучил медицинскую карту и протестировал курсанта.

– Учитесь, молодой человек, – сказал он. – Ваша болезнь не помешает службе. А скорее, наоборот, ей поможет. Счастливых обладателей такого заболевания помнит все человечество. От нее страдали и благодаря ей покоряли и удивляли мир Александр Македонский, Юлий Цезарь, Петр Первый и, наконец, Адольф Шикльгрубер, более известный под псевдонимом Гитлер. Нет, история лжет, у них не было пошлой эпилепсии, у них была болезнь гениальности. Представляете, если бы нашелся какой-нибудь медик и забраковал их? Как бы повернулась история?

Ничего подобного Крюкову никогда не говорили, и он вначале смутился, подумал, профессор смеется, издевается над ним, и физически ощутил, как его судьба висит на кончике профессорского пера. Но тот написал в заключении «годен без ограничений» и тем самым освободил его от унизительных комиссий. И если кому-то в голову приходили сомнения относительно здоровья – а такое случалось в обеих избирательных кампаниях, – то поднимали документы, обнаруживали авторитетное заключение профессора, и все вопросы отпадали.

Задатки гениальности и способности к великим делам чувствовал и испытывал не только он сам, когда за одну ночь, в одиночку, мог написать закон по реформированию Вооруженных сил, чтобы утром представить его председателю комитата по обороне. Или, например, при первом обсуждении какого-нибудь законопроекта, очень нужного президенту и уже негласно им одобренному, мог выйти на трибуну и за отпущенные десять минут доказательно разложить проект на лопатки и вернуть в комитет на доработку.

Все эти возможности однажды были замечены Кузминым, человеком, на первый взгляд далеким от политики и Думы. Чем конкретно он занимался, никто толком не знал, однако встретить этого хромого на левую ногу седовласого мужчину можно было где угодно, от официозных концертов и богемных тусовок до приемов в посольствах и кремлевских коридорах. О нем обычно не говорили вслух, а лишь шептались или обсуждали в кулуарах, но толком ничего о нем не знали. Одни считали, что он журналист, работающий на дорогие журналы, и просто светский блатной, другие уверяли, что он какой-то бывший партийный деятель, тайно помогавший демократам в начале перестройки и потому заслуживший всеобщее уважение, третьи относили его к неким сверхсекретным спецслужбам, следящим за высокопоставленными мужами. Были и такие, что не верили в могущество Кузмина, мол, фонд, которым он руководит, – пустое занятие, а сам он ходит и надувает щеки.

Он был общительным, любил знакомиться, представляясь просто Кузмин, с ним уважительно здоровались люди высшего света, где бы он ни появлялся, считали своим долгом о чем-нибудь поговорить, что-то спросить, иногда его можно было увидеть среди знаменитых певиц, которым он что-то шептал, а они взрывались смехом, или рядом с именитыми музыкантами. Несколько раз он мелькнул по телевизору в обществе президента и однажды появился на экране с обозначением профессии – политолог.

С началом депутатской эпохи Крюков проходил курс молодого политбойца на всевозможных презентациях и приемах, знакомился с самыми разными людьми, часто видел Кузмина, однако в течение трех лет политолог в его сторону даже не посмотрел. А взгляд сам притягивался к этому красивому, стареющему мужчине, и сразу же вспоминалось отрочество, когда он с завистью смотрел на чужих отцов и с ненавистью на своего, вечно пьяного и орущего. Потом это стало что-то вроде игры, когда он смотрел на взрослых мужчин и выбирал себе отца, всегда высокого, красивого, благородного...

И это подростковое чувство всякий раз просыпалось, едва он видел Кузмина, и в душе вскипала полузабытая обида на мать, за то, что выбрала в мужья шахтера-алкоголика, и на саму судьбу. Ведь все могло быть иначе, окажись отцом вот такой человек! Но политолог знакомился и разговаривал с кем угодно, только не с ним.

Это чувство ненужности, неизвестности преследовало Крюкова в то время всюду, а ему очень хотелось быть замеченным, оцененным. С затаенной злостью он думал: стоит ему подняться из низов, с глубокого и грязного дна всплыть на поверхность, как вся эта свора чинных, сытых и ухоженных подонков будет колготиться возле него. Или возле кого-то еще – ей, своре, все равно, был бы всесильный и всемогущий кумир.

Однажды на вечер в честь Дня независимости Крюков нарядился в военную форму, поскольку все еще тайно любил ее и недавно получил звание майора – старшего офицера, погоны с двумя просветами! Встал в сторонке, где было меньше течение сверкающей бриллиантами публики, и так стоял, высокий, красивый и надменный. И тут показалось, Кузмин заметил его, оставил какую-то дамочку и направился к нему, с широкой улыбкой, с расставленными руками – как к старому приятелю или собственному сыну! Так он и знакомился с теми, с кем хотел, и Крюков тоже разулыбался, однако светский блатной в последний миг отвернул в сторону, прохромал совсем рядом и обнял какого-то невзрачного мужичонку в мешковатом смокинге.

Потом они долго ходили на пару, а Крюков вдруг разозлился и ушел из Кремля. А на следующий день в думской столовой он случайно услышал разговор, где как раз и обсуждалась личность Кузмина. Вообще-то о нем никогда не говорили вслух, и тем более в таких публичных местах; эта личность не подлежала пересудам в принципе. Тут же выяснилось, что ни одно назначение в правительство и администрацию президента не проходит без личного одобрения политолога, собственно, почему он и существует, как священная корова.