Рой - Алексеев Сергей Трофимович. Страница 38
– Товарищ! Товарищ, а ты поднимись и скажи! – предложил агитатор. – У нас теперь свобода слова!
– А мне и раньше глотку-то не затыкали! – отпарировал Федор и попытался уйти глубже в толпу, но мужики его выпихнули к телеге. Федор взгромоздился на нее, смерил взглядом тщедушную фигуру агитатора – ровно с его костыль.
– Говорите, товарищ фронтовик! – подбодрил тот. – Скажите народу, что вам надо!
– Дак народ-то знает, что ему надо, – сказал Федор. – Давно знает. А тебе-то я скажу, если ты не знаешь. Нам надо, чтоб война кончилась и чтоб земля родила. Землю ты нам не поправишь, верно, и сохи-то в глаза не видал. И с войной тебе не сладить, хоть ты и говоришь про нее правильно. Ты сам-то в окопах бывал ли? Не бывал! Вас на что в Стремянку-то посылают? Токо путаете мужиков, с толку сбиваете. Вы поезжайте с германцем разговаривать, им глаза разуйте! А мы и так зрячие, всё видим. Вы у себя-то в хозяйстве, в партии своей, разберитесь сначала, а потом и к нам приезжайте. А то такого наговорили – не знаешь, кого и слушать. У нас вот семейство есть одно, дак там между собой каждый день ругаются – разобраться не могут. В селе-то семью эту всерьез не считают, смеются люди…
– Ой, оратор выискался! – не вытерпел Илья Голощапов. – Гоните с телеги-то его, гоните, лешака. Он наговорит!..
– А нас-то, стремянских, агитировать не надо, – продолжал Федор, не услышав реплики. – У нас буржуев тут нету, богатых тоже нету. Был один Егорка Сенников, дак его уж кто-то порешил, под корень. Ты вот про коммунизм говорил, про будущий. А я тебе скажу, мы в Стремянке давно при коммунизме живем! Если все богатые – дак богатые, когда земля родит, а бедные – дак тоже все…
– Хоть ты и фронтовик, товарищ, а темный еще человек! – обиделся приезжий оратор. – И не понимаешь существа текущего политического момента!
Федор не расслышал, наклонился к нему ухом.
– А? Чего ты сказал?
Народ засмеялся, задвигался, густой говор взреял над головами.
– Темный ты человек, товарищ! – повторил агитатор.
– Я не темный! – возразил Федор. – Я глухой! Контуженый я, с фронта! Война меня уделала. Дак ты езжай на передовую, к немцу, а не трещи по деревням. Не то я от ваших речей-то совсем оглохну!
Мужики засмеялись громче, а выступающий слез с телеги, надел свою кепку и уехал по дороге в Яранку. И потом долго никто не заезжал в Стремянку; привыкшие к сходкам сельчане даже затосковали, встречая Федора, шутили:
– Эко, ты, Степаныч, отвадил! И глаз боле не кажут! Верно, и впрямь германца уговаривать поехали.
Перетерпевшая несколько людских мобилизаций, конских, подводных и дополнительных хлебных поставок, Стремянка вконец обнищала. Спасал невод – единственное, что осталось от большого хозяйства Егорки Сенникова.
Каждую осень оба вятских села грузили снасть на подводы, ехали за сорок верст на осетровые ямы, делали несколько тоней и делили рыбу по едокам. Потом ее солили, варили, сушили и толкли, подмешивая в хлеб, в кашу, в кулагу и картошку. Стремянка напрочь пропахла рыбой, как когда-то – хлебом. Несмотря на частых ораторов, на путаницу, которую они вносили в привычную (и к нищете привыкла Стремянка!) жизнь, мужики ждали перемен, ждали упорно, с надеждами ничуть не меньшими, чем ежегодное ожидание урожая. И удивительно было то, что, оставшись, по сути, без хозяйств, без коней и скотины, на той же худородной земле, осибиряченные вятские мужики не падали духом. Наоборот, в ожидании перемен ощущалось какое-то небывалое единство: жили кучей, на пашню выходили гуртом, а случалось гулять – собирались оба села. Пахать не на чем, сеять нечего, мужики по селу больше на костылях ходят, чем на своих двоих, однорукие, одноглазые, травленные газом, но сойдутся – пляшут, от смеха животы надрывают, веселятся, как не веселились. Ждали мужики перемен, а дождались Колчака.
Сначала людей взяли, всю молодежь из деревни словно вымели. Построили с котомками возле церкви, отогнали плачущих баб и повели в уезд. У Федора Заварзина двух сыновей забрали – Тимофея и Сергея, парнишку семнадцати лет. По дороге мобилизованные разбежались, попрятались в лесу. Федор узнал об этом, когда в Стремянку казаки нагрянули. Рано утром согнали все село к церкви, натаскали скамеек, нарубили шашками черемуховых прутьев и стали пороть мужиков. Всех подряд, и стариков в том числе. Даже ветхому Степану Заварзину досталось. После порки вокруг села засад наставили – дезертиров ловили, а Федор со своим отцом лежали рядышком на деревянной кровати кверху спинами и разговаривали:
– Дурак он, Колчак-то? – говорил дед Степан. – Да разве так-от с мужиками можно?
– Он не дурак, тятя, – не соглашался Федор. – Это мы дураки. Коней попрятали, а парнишек-то дома держали.
– Нет, дурак он, – спорил старик. – Мужик любит, когда его хвалят. А поротый мужик – плохой мужик.
И еще на одну войну обнищала Стремянка – и людьми, и хозяйством. Кормилец – сенниковский невод, и тот сгнил. Как его ни штопали, как ни сшивали ему сопревшие от работы крылья, не стерпел однажды и остался на дне ямы, зацепившись за карчу.
А мужики все пахали и сеяли. Опять пахали, и опять сеяли. Невод сгнил – и отрыбачили. Но земля-то никуда не делась, и пока была она – оставалось пахать ее и сеять, хотя прибыток приносила не лучше, чем дырявый невод.
В голодный двадцать третий год явился Стремянке Алешка Забелин. Приехал он на велосипеде, встал на берегу и до глубокой ночи кричал, чтобы подали лодку. Отступавшая банда Олиферова, прежде чем последний раз в истории выпороть стремянских мужиков, сожгла мост. Из воды торчали зеленые, обомшелые сваи, не стертые ледоходами. Алешка охрип, пока его не услышал и не перевез Петр Вежин.
Алешка почти не изменился, разве что одет был в кожанку, во френч и широкие галифе да седина пробилась в русых волосах. Пока Вежин перевозил его, Алешка всю свою историю поведал. Оказывается, в германскую он выслужился до поручика, ранен был, попал в плен и очутился в Лотарингии. Там будто женился на француженке, выучился ее языку, заодно с немецким, а потом делал революцию в Германии, но немцы – народ слабый, для революции непригодный, потому как больше за свою шкуру Дрожат, за своих киндер-муттер-фатер, а в кофе они разбираются лучше, чем в текущем политическом моменте. Пиво же вообще ни на что не променяют, даже на свободу. Вернувшись в Россию, Алешка стал красным командиром, навоевался за Советскую власть, разбил Врангеля с Деникиным, потом свалил в океан япошек и вот явился строить новую мирную жизнь. Одним словом, столько интересного рассказал, что другой бы вопросами засыпал по поводу мировой революции и политической обстановки, но Петр лишь про бабу спросил: дескать, а жену-то заморскую с собой привез или как? Незрелый он был, Петр Вежин, темный еще.
Переночевал Алешка у своего брата, а наутро обошел все село и созвал сход. То ли вспомнилось стремянским, как привел их Алешка на сибирские земли, к достатку, то ли они связывали каждое появление его с какими-то переменами, но Алешке обрадовались.
Алешка стол перед народом поставил, красной скатеркой накрыл и сказал, что приехал он строить новую жизнь, другими словами, сельскохозяйственную коммуну. Для этого надо изменить частнособственническую психологию, согнать скот на один общий двор, туда же снести инвентарь и потом все-все делать сообща, а делить продукт на всех поровну, по едокам. Мужики пожимали плечами, переглядывались.
– Мы давно эдак-то живем! – сказал Федор Заварзин. – Работаем сообща и делим по едокам. Какая ж это новая жизнь?
И Алешка вдруг заругался:
– Хвастуны вы эдакие! Где же ваше сознание, когда вы в церковь ходите? Бога давно нет, а вы, красные партизаны, кому молитесь-то? Когда через поротые спины идет – это не сознание. Надо, чтоб через голову пришло! А для этого надо очиститься от проклятого прошлого, огнем его выжечь, чтобы для нового место освободить. Я вас к светлой жизни поведу! На что в светлую жизнь тащить грязь-то старую? Шмотье-то драное? Бросить его надо, спалить, чтоб зараза не проникла!