Семейная жизнь весом в 158 фунтов - Ирвинг Джон. Страница 29

Они ехали на юг, и становилось все теплее. У Северина был нюх на воду; он знал, где свернуть с основной дороги, чтобы найти озерцо. Стоило им проголодаться, тут же перед глазами возникала какая-нибудь деревенька. Как только они заговаривали о народных промыслах, им тут же попадался домик с резными шкафами и огромными кроватями с пуховыми перинами – и даже с домашними животными, вышитыми на чехле и наволочках. В маленькой гостинице во Фракии он показал Эдит туалет, украшенный в народных традициях: ручка для слива воды была искусно выполнена в форме пениса.

Они открывали для себя секс в колыбели демократии. Они испытывали различные кровати. Одно время Эдит отдавала предпочтение кровати в Любляне, но Северину больше понравилась кровать в Пирее – там было тепло и доносились звуки моря. Всю ночь они слышали, как снуют пароходы и вода плещется о борт, как «трущиеся друг о друга ляжки», – рассказывал Северин Утч. Утром прямо под окном открывался рыбный рынок. Эдит лежала в кровати и слушала, как ножи отсекают рыбьи головы, как галдят продавцы. Чпокающий звук отделяемых рыбьих внутренностей казался оглушительно-громким; гомон толпы то затихал, то нарастал снова. Она знала, что продавцы любят отсекать головы рыбам в тот самый момент, когда назначают окончательную цену. Чпок! Кто после этого будет торговаться?

По утрам они тоже занимались любовью, иногда дважды за утро, прежде чем встать. Сразу после раннего ужина опять отправлялись в постель, и если ласки отгоняли сон, то поднимались и шли куда-нибудь поужинать еще раз. Потом занимались любовью снова. Иногда они и в середине дня за городом находили «какую-нибудь» воду. Этот эвфемизм они очень любили.

Первый рассказ Эдит был лишь слегка завуалированным описанием их поездки из Пирея в деревню. (Это было прежде, чем они отправились путешествовать по островам.)

Рассказ начинался с рыбного рынка в Пирее.

Тогда я в первый раз услышала этот звук: торговцы отсекали рыбьи головы, но я знала, что они все распродадут и уйдут прежде, чем я встану и увижу булыжник мостовой. По утрам мы занимались любовью и вставали поздно. Продавцы рыбы собирались и уходили, но пока служитель гостиницы не промывал из шланга тротуар, булыжник был покрыт рыбьей кровью и слизью, он фосфоресцировал чешуей, пестрел синими кишками. Конечно, нельзя, сказал нам метрдотель гостиницы, чтобы грязь оставалась до вечера, ведь потенциальные гости могут испугаться запаха и подумать, что вся эта жижа – результат печального самоубийства, прыжка с четвертого этажа гостиницы или ритуального закланья неудачливого любовника, пойманного и растерзанного на части на месте преступления.

Я – сама осмотрительность, поэтому заставляла Северина увозить меня за город: хоть в нашем каменном мешке достаточно прохладно днем, однако горничные могли бы подслушивать под дверью. Ночью и утром нам было прекрасно в гостинице, но к полудню мы были уже в пути. Наша машина была на редкость маломощна. Часто мы тащились за каким-нибудь еле движущимся драндулетом, а то и за лошадиной повозкой, потому что никак не могли сделать рывок и обогнать их. Дорога извивалась, руки и шея Северина почернели от солнца. Мы ехали к парому в Патрасе, ибо где паром, там и вода, а искали мы именно воду. Я, правда, читала где-то, что одну девушку увезли в больницу со страшными судорогами из-за того, что она занималась любовью в море: в одну из фаллопиевых труб попал пузырек воздуха. Возможно ли вообще такое? Я лично не верю.

В Греции куда ни поедешь – везде тебя преследует солнце. Он снял рубашку, я расстегнула блузку и завязала под грудью. Грудь у меня маленькая, но твердая; живот был черный от солнца. Переднее стекло в машине, старомодное, без наклона, слегка увеличивало все в размерах. За моим сиденьем, где таилось немного тени, мы держали дыню в ведре с водой. Сначала вода была холодной как лед, потом слегка нагревалась. Когда я отрезала по кусочку, держа ее на коленях, она приятно холодила живот. Я окропляла плечи Северина водой, как во время крещения. Это была страна дынь. В деревнях и на столах, расставленных на обочинах, дыни могли соперничать только с баклажанами. Он говорил, что дыни побеждали по размерам, а баклажаны – по цвету.

Глядя на скучный, сухой ландшафт с небольшими пригорками, утыканными оливковыми деревьями, мы обсуждали, далеко ли море и почувствуем ли мы его запах прежде, чем увидим. Потом мы уперлись в большой, раскачивающийся грузовик, полный дынь. Пришлось резко снизить скорость. В кузове на горе дынь сидел грек подросток. Застывшая на его лице улыбка свидетельствовала о том, что его умственное развитие остановилось в четырехлетнем возрасте. Должно быть, с его наблюдательного пункта мои груди и живот выглядели замечательно, и, когда мы хотели дать газу и обогнать грузовик, парень решил не лишаться этого зрелища. Вскочив, он замахнулся огромной дыней, грозившей угодить нам прямо в голову; его идиотская ухмылка подтверждала, что нам придется сильно пожалеть, если все-таки попытаемся обогнать.

Тридцать четыре километра, до самого парома, восседая на груде дынь, он демонстрировал мне себя. Мы ничего не могли сделать. Кроме его дефективного лица, там было на что посмотреть. Я отрезала еще кусок дыни. Мы подумывали остановиться и дать грузовику отъехать подальше, но, признаюсь, мне хотелось узнать, что еще сделает парень.

Как раз перед тем, как петлявшая дорога разделилась на четыре полосы, чтобы вместить все машины, идущие к парому, парень упал со стоном на спину, примяв дыни, и лежал, корчась среди зеленоватых шаров, пока не извергся прямо в воздух. Его добро наподобие птичьего помета плюхнулось на ветровое стекло со стороны пассажира – шлеп! Я дернулась, будто мне дали пощечину.

Потом дорога стала шире, встречных машин не было, и мы поравнялись с грузовиком, собираясь обогнать его. Парень больше не пытался пугать нас; он неподвижно распластался на куче дынь и даже взглядом не проводил нас, когда мы проезжали. Мог бы хотя бы сплюнуть. Я оглянулась и увидела водителя грузовика – пожилого мужчину с таким же ужасным лицом, как у мальчишки. Он грязно ухмылялся, глядя на меня, силясь приподняться со своего сиденья и, выгнувшись у опущенного окошка, показать мне свое хозяйство!

– Яблоко от яблони… – сказала я, но у моего водителя руки были напряжены, а пальцы, сжимавшие руль, побелели. Лицо Северина ничего не выражало, словно, увидев голодающих, он боялся и сам ощутить голод.

Купаться ему не хотелось. Чтобы чем-то заняться, мы переплывали на пароме Коринфский залив туда и обратно; стоя на палубе, перегнувшись через перила, мы рассуждали об истории и цивилизации. Я призналась, что происшествие на дороге возбудило меня, но он сказал, что в те минуты чувствовал себя таким одиноким, будто сам занимался онанизмом. Я никогда не понимала, почему у мужчин столько проблем с этим.

Впервые в жизни мои собственные ощущения потрясли меня. Я поняла, что могу заниматься любовью – где угодно. Мы продолжали курсировать по заливу. Желание мое было мучительно; я тискала его столько, сколько он позволял, и шептала, что по возвращении в гостиницу я заставлю его кончить прежде, чем он успеет в меня войти.

Он, однако, умудрился не сделать этого. Вывернулся.

В этом все дело! Северин вечно выворачивался. Когда мы собирались вчетвером, он постоянно дулся на нас, стараясь заставить меня и Эдит почувствовать себя виноватыми, пытаясь спровоцировать Утч к завершению всей этой истории. Утч умоляла его сказать, чего он хочет. Хорошо, говорила она ему иногда, мы прекратим все, если хочешь, но ты должен сказать хоть что-нибудь. Он хранил полное молчание, и она знала, как поступить, чтобы вывести его из такого состояния. Конечно, именно этого он и ждал от нее. Почему она не видела? Я поражаюсь, как ловко он обращал чувство жалости к себе в нечто притягательное.

«Когда он в таком настроении, – говорила Утч, – единственное, что я могу сделать, чтобы прекратить это, так только затрахать его».