Не отпускай меня - Исигуро Кадзуо. Страница 51

Может быть, тут сыграла роль палата: солнечный свет, проникая через матовое стекло, даже в разгар лета казался осенним. Может быть — то, что случайные звуки, долетавшие до нас, когда мы лежали вдвоем, исходили от доноров, которые слонялись вокруг или шли через территорию по своим делам, а не от воспитанников, спорящих на траве о романах и стихах. Может быть — то, что порой, даже когда мы отдыхали друг у друга в объятиях после острейшего наслаждения, когда пережитые только что моменты еще плыли в памяти, Томми говорил что-нибудь вроде такого: «Раньше я легко мог два раза подряд. А теперь не получается». Тогда это чувство разом выступало на первый план, и мне приходилось прикладывать к его рту ладонь, чтобы мы могли просто тихо полежать рядом. Томми, я уверена, тоже его испытывал: всякий раз после чего-то подобного мы оба очень крепко стискивали объятия, словно надеялись благодаря им избавиться от этого чувства.

В первые несколько недель мы по существу обходили молчанием и Мадам, и наш разговор с Рут в машине. Но уже само то, что я стала его помощницей, напоминало: слишком уж медлить нельзя. О том же, конечно, напоминали и рисунки Томми.

На протяжении лет я часто про них думала, и даже в тот день, когда мы поехали смотреть на лодку, мне хотелось спросить его об этих животных. Рисует ли он их еще? Сохранил ли тех, что нарисовал в Коттеджах? Но задать вопрос мне помешала та давняя история, что случилась у нас в связи с его рисунками.

Потом однажды — я ездила к Томми уже примерно месяц — я поднялась к нему в палату и увидела его за партой. Он тщательно что-то вырисовывал, едва не касаясь лицом бумаги. Перед тем как открыть дверь, я постучала, он пригласил меня войти — но даже не повернул ко мне головы и не прекратил своего занятия. Одного взгляда мне хватило, чтобы понять: он рисует одно из своих воображаемых существ. Я остановилась в дверях, не зная, идти дальше или нет, но в конце концов он поднял голову, посмотрел на меня и закрыл тетрадь — она, я заметила, ничем не отличалась от черных тетрадей, которые он выпрашивал тогда у Кефферса. Я вошла, мы заговорили о чем-то совсем другом, и какое-то время спустя он убрал тетрадь, о которой ни он, ни я не сказали в тот день ни слова. Но впоследствии я, приходя, часто видела ее лежащей на парте или небрежно брошенной около подушки.

Потом один раз мы сидели у него в палате, и до начала кое-каких контрольных процедур у нас оставалось несколько свободных минут. Тут я заметила в его поведении что-то странное, какую-то стеснительность и нарочитость, и подумала, что, может быть, ему хочется секса. Но услышала вот что:

— Кэт, я хочу, чтобы ты мне сказала. Только честно.

И он достал черную тетрадь, положил на парту и показал мне три эскиза, изображавшие некое подобие лягушки — только длиннохвостой, словно отчасти она осталась головастиком. Такое впечатление создавалось, если держать тетрадь на расстоянии. А вблизи каждый рисунок был нагромождением мельчайших подробностей — во многом как те животные, что я видела в Коттеджах.

— Эти два я рисовал — представлял себе, что она металлическая, — сказал он. — Всюду поэтому блестящие поверхности. А вот тут я ее превратил в резиновую. Видишь? Чуть не в кляксу какую-то. Теперь я хочу сделать нормальный вариант, по-настоящему хороший, но не могу выбрать из двух способов. Кэт, честно скажи — что ты думаешь?

Не помню, что я ответила. Помню только охватившее меня чувство — сильное, но смешанное. Мне мигом стало ясно, что таким способом Томми ставит точку на всем, что произошло в Коттеджах вокруг его рисунков, и я испытала облегчение, благодарность, чистый восторг. И я знала вместе с тем, почему эти животные опять возникли, и понимала всю возможную подоплеку его вопроса, заданного, казалось бы, вскользь. По меньшей мере Томми, я видела, показывал мне, что ничего не забыл, хоть мы и не говорили на эти темы прямо; он давал мне понять, что вовсю занят своей частью подготовки — никакой самоуспокоенности.

Но это не все, что я почувствовала, глядя в тот день на его странных лягушек. Потому что опять оно было тут — вначале на заднем плане, еле заметное, но чем дальше, тем более сильное, так что впоследствии я думала об этом и думала. Я ничего не могла тогда с собой поделать: смотрела на эти страницы — и мысль крутилась у меня в голове, хоть я и пыталась схватить ее и выбросить. Дело в том, что рисунки Томми показались мне не такими свежими. Да, во многом лягушки были похожи на то, что я видела в Коттеджах. Но что-то определенно ушло, рисунки выглядели какими-то вымученными, чуть не скопированными. Так что ощущение явилось снова, как я ни старалась его отогнать, — что мы делаем все слишком поздно, что было время, но мы его упустили, — и в наших теперешних мыслях и планах я увидела что-то нелепое, даже предосудительное.

Сейчас, когда я обдумываю это опять, мне представляется, что могла быть и другая причина тому, что мы так долго не говорили с ним о наших планах впрямую. Никто из остальных доноров Кингсфилда, безусловно, ни разу не слышал об отсрочках и чем-либо подобном, и мы, видимо, испытывали смутное замешательство — почти что такое, как если бы у нас был общий постыдный секрет. Возможно, мы даже боялись чего-то, что могло произойти, узнай об этом другие доноры.

Но скажу еще раз: я не хочу изображать это кингсфилдское время в слишком мрачном свете. В основном, особенно после того как он спросил меня о своих животных, оно не было омрачено никакими тенями, оставшимися от прошлого, и нам было действительно хорошо, спокойно друг с другом. И хотя он никогда больше не спрашивал у меня совета насчет рисунков, он с удовольствием работал над ними в моем присутствии, и мы часто проводили послеполуденные часы так: я сижу на кровати, иногда читаю вслух; Томми рисует за партой.

Я думаю, мы были бы счастливы, если бы можно было растянуть это время надолго и гораздо больше таких дневных часов провести за болтовней, сексом, чтением вслух и рисованием. Но лето шло к концу, Томми набирался сил, вероятность получить извещение о четвертой выемке все увеличивалась, и мы понимали, что надолго ничего откладывать нельзя.

У меня было как никогда много работы, и я не появлялась в Кингсфилде почти неделю. Приехала утром, и, помню, лило как из ведра. В палате у Томми была тьма, и слышно было, как из желоба за окном хлещет вода. Он только что ходил в общий зал завтракать с другими донорами, но уже вернулся и теперь сидел на кровати с безучастным видом, ничем не занимаясь. Я вошла измученная — нормального ночного сна у меня не было бог знает сколько — и просто-напросто рухнула на его узкую койку, отодвинув его к стене. Я лежала так, лежала и точно уснула бы, если бы Томми не теребил все время мои колени пальцем ноги. Наконец я села с ним рядом и сказала:

— Томми, я вчера видела Мадам. Не говорила с ней, нет. Но видеть видела.

Он посмотрел на меня, но по-прежнему молчал.

— Я видела, как она идет по улице и входит к себе в дом. Рут все правильно написала. Улица, дом — все сходится.

И я рассказала ему, что накануне под вечер, поскольку так и так была на южном побережье, заехала в Литлгемптон и, как и предыдущие два раза, прошла по длинной приморской улице мимо домов, стоящих сплошными рядами и носящих такие названия, как «Гребень волны» или «Морской вид», до скамейки у телефонной будки. Я села и, как и те два раза, стала ждать, не сводя глаз с дома напротив.

— Прямо как в детективном фильме. В прошлые приезды я по полчаса и больше так просиживала — и ничего, совсем ничего. Но вчера было какое-то чувство, что мне повезет.

Я была так вымотана, что едва не отключилась прямо на этой скамейке. Но потом подняла голову — и сразу ее увидела, она шла по улице в мою сторону.

— Просто что-то потустороннее, — сказала я. — Она была в точности такая же. Может, только лицо чуть постарело, а так — никакой разницы. Даже одежда не изменилась. Тот же элегантный серый костюм.