Чернобыльская молитва. Хроника будущего - Алексиевич Светлана Александровна. Страница 27

Я помню те дни… Жгло горло, тяжесть, какая-то тяжесть во всем теле. «Вы мнительная, – сказала врач. – Все сейчас стали мнительны, потому что Чернобыль случился». – «Какая мнительность? Все болит. У меня нет сил». Стеснялись с мужем признаваться друг другу, но у нас начали отниматься ноги. Все вокруг жаловались, наши друзья, все люди, что идёшь по дороге и, кажется, тут бы лёг. Лёг и заснул. Ученики ложились на парты, во время уроков засыпали. И ужасно все стали невесёлые, мрачные, за целый день ни одного доброго лица не встретишь, чтобы кто-то улыбнулся. С восьми утра до девяти вечера дети находились в школе, строго запрещалось играть на улице, бегать. Им выдали одежду: девчонкам – юбки и кофты, мальчикам – костюмы; но они в этой одежде шли домой, где они там в ней были, мы не знали. По инструкции мамы должны были дома каждый день эту одежду стирать, чтобы в школу дети являлись во всем чистом. Во-первых, дали только одну, например, кофточку и одну юбку, а смены не дали, а, во-вторых, мамы загружены домашним хозяйством – куры, корова, поросёнок, да и не понимают они, что эти вещи надо стирать каждый день. Грязь для них – это чернила, земля, жирные пятна, а не воздействие каких-то короткоживущих изотопов. Когда я пыталась что-нибудь объяснить родителям своих учеников, по-моему, они понимали меня не больше, чем если бы вдруг к ним заявился шаман из африканского племени. «А что это такое – радиация? Не слышно и не видно… А-а… У меня вон денег от получки до получки не хватает. Последних три дня всегда на молоке и картошке сидим. А-а…» – и мать махнёт рукой. А молоко нельзя… И картошку нельзя. В магазин завезли китайскую тушёнку и гречку, а за что их купить? Гробовые… Дают гробовые… Компенсация за то, что здесь живём… копейки… Хватает на две банки консервов… Инструкции рассчитаны на грамотного человека, на определённую бытовую культуру. Но её нет! Нет у нас того народа, на которого рассчитаны эти инструкции. Кроме того, не очень просто каждому объяснить, чем отличаются бэры от рентгенов… Или теорию малых доз…

С моей точки зрения… Я бы говорила о нашем фатализме, этакий лёгкий фатализм. Например, с огородов в первый год ничего нельзя было употреблять, все равно ели, заготавливали впрок. Ещё так здорово все уродило! Ты попробуй скажи, что огурцы есть нельзя и помидоры… Что значит – нельзя? По вкусу нормальные… И он их ест, и живот у него не болит… И в темноте никто не «светится»… Соседи наши положили в тот год новый пол из местного леса, померили – фон в сто раз выше допустимого. Никто тот пол не разобрал, они так и жили. Все, мол, как-то образуется, как-то оно будет, но образуется само по себе, без них, без их участия. Первое время кой-какие продукты носили к дозиметристам, проверяли – в десятки раз выше нормы, но потом бросили. «Не слышно, не видно. А-а, придумают эти учёные!» Все шло своим чередом: вспахали, посеяли, собрали… Случилось немыслимое, а люди жили, как жили. И отказ от огурцов со своего огорода был важнее Чернобыля. Детей все лето держали в школе, солдаты помыли её стиральным порошком, сняли вокруг слой земли… А осенью? Осенью послали учеников убирать бураки. И студентов на поле привезли, пэтэушников. Всех согнали. Чернобыль – это не так страшно, как оставить в поле не выкопанную картошку…

Кто виноват? Ну, кто виноват, кроме нас самих!

Раньше мы не замечали этот мир вокруг себя, он был, как небо, как воздух, как будто кто-то его дал нам навечно, и он от нас не зависит. Будет всегда. Раньше я любила лечь в лесу на траву и любоваться небом, мне было так хорошо, что я забывала, как меня зовут. А сейчас? Лес красивый, полно черники, но её никто не собирает. В осеннем лесу редко услышишь человеческий голос. Страх в ощущениях, на подсознательном уровне… У нас остались только телевизор и книги… Воображение… Дети растут в домах… Без леса и реки… Смотрят из окна. И это совсем другие дети. А я прихожу к ним: «Унылая пора. Очей очарованье…» Все с тем же Пушкиным, который казался мне вечным. Иногда появляется кощунственная мысль: а вдруг вся наша культура – сундук со старыми рукописями. Все то, что я люблю…

Он:

– Появился другой враг… Враг предстал перед нами в другом образе…

А у нас было военное воспитание. Военное мышление. Нас ориентировали на отражение и ликвидацию атомного нападения. Мы должны были противостоять химическим, биологическим и атомным войнам. А не выводить из организма радионуклиды… Подсчитывать… Следить за цезием и стронцием… С войной сравнивать нельзя, не точно, а все сравнивают. Я ребёнком пережил ленинградскую блокаду. Сравнивать это нельзя. Там мы жили, как на фронте, под бесконечными обстрелами. И голод, несколько лет голод, когда человек опускался до звериных инстинктов. До зверя в себе. А тут, пожалуйста, вышел – и в огороде все растёт! И на поле ничего не изменилось, и в лесу. Это несравнимо. Но я другое хотел сказать… Потерял нить… Ускользнула… А-а… Когда начинается обстрел, не дай Бог! Ты можешь умереть не когда-то, а сейчас, сию минуту. Зимой – голод. Жгли мебель, мы все деревянное в своей квартире сожгли, все книги, по-моему, даже какими-то старыми тряпками топили. Человек идёт по улице и сел, на следующий день идёшь, он сидит, то есть он замёрз, он сидит так неделю или до весны сидит. До тепла. Ни у кого нет сил его изо льда вырубить, в редких случаях, если кто-нибудь на улице падал, к нему подходили, помогали. Мимо. Все ползут мимо. Я помню, что люди не ходили, а ползали, так они медленно ходили. Это ни с чем не сравнить!

С нами, когда взорвался реактор, ещё жила мама, моя мама, она повторяла: «Самое страшное, сынок, мы с тобой пережили. Мы пережили блокаду. Ничего страшнее не может быть.» Она так думала…

Мы готовились к войне, атомной войне, строили ядерные убежища. От атома хотели спрятаться, как от осколков снаряда. А он всюду… В хлебе, в соли… Дышим радиацией, едим радиацию… То, что может не быть хлеба и соли и можно съесть все, вплоть до того, что сварить в воде кожаный ремень, ради запаха, наесться запахом – я мог понять. А это нет… Все отравлено… Сейчас важно уяснить, как же нам жить? В первые месяцы был страх, особенно врачи, учителя, короче, интеллигенция, более грамотные люди, они бросали все и уезжали. Хотя их запугивали, не пускали. Военная дисциплина… Партбилет на стол… А я хочу понять… Кто виноват? Чтобы ответить на вопрос, как нам здесь жить, надо знать: кто виноват? Кто же? Учёные, персонал станции? Или мы сами, как мы смотрим на мир. Не можем остановиться в своём желании иметь… Потреблять… Виноватых нашли – директор, дежурные операторы. Наука. Но почему, ответьте мне, мы не боремся с автомобилем, как творением ума человеческого, а с реактором боремся? Требуем закрыть все атомные станции, а атомщиков отдать под суд?! Проклинаем! Я боготворю человеческое знание. И все то, что создано человеком. Знание… Само знание не бывает преступным… Учёные сегодня тоже жертвы Чернобыля. Я хочу жить после Чернобыля, а не умирать после Чернобыля. Хочу понять, за что я могу зацепиться в своей вере. Что даст мне силу?…

Все у нас об этом думают… Реакции сейчас у людей разные, все-таки десять лет прошло, а они меряют войной. Война четыре года длилась… Уже, считайте – две войны… Я перечислю вам, какие есть реакции: «Все уже позади», «Как-нибудь обойдётся», «Десять лет прошло. Уже не страшно», «Мы все умрём! Все скоро умрём!» «Хочу уехать за границу». «Нам должны помочь», «А, плевать! Надо жить». Кажется, все перебрал? Вот это мы каждый день слышим… Повторяется… С моей точки зрения, мы – материал для научных исследований. Международная лаборатория… В центре Европы… Нас, беларусов, десять миллионов, больше двух миллионов живёт на заражённой земле. Естественная лаборатория… Записывай данные, экспериментируй. И едут к нам отовсюду, со всего мира. Защищают диссертации, пишут монографии. Из Москвы и Петербурга… Из Японии, Германии, Австрии… Едут, потому что боятся будущего … (Длинный перерыв в разговоре.)

Что я подумал? Я опять сравнил… Я подумал, что о Чернобыле могу говорить, а о блокаде не могу. Получил письмо из Ленинграда. Извините, но слово Петербург в моем сознании не прижилось, потому что умирал я в Ленинграде… И вот… В письме – приглашение на встречу «Дети блокадного Ленинграда». Я поехал… Но не смог там слово из себя выдавить. Просто рассказать о страхе? Мало… Просто о страхе… А что он сделал со мной, этот страх? Я до сих пор не знаю… Дома о блокаде мы никогда не вспоминали, мама не хотела, чтобы мы вспоминали блокаду. А о Чернобыле мы говорим… Нет… (Останавливается.) Между собой мы не говорим, этот разговор возникает, когда кто-нибудь к нам приезжает: иностранцы, журналисты, родственники, которые здесь не живут. Почему мы не говорим о Чернобыле? Нет у нас этой темы … В школе… С учениками… И дома… Она заблокирована. Закрыта. Об этом с ними говорят в Австрии, Франции, Германии, куда они ездят на лечение. Спрашиваю детей, о чем у них хотят узнать, чем там интересуются? А они часто не помнят ни города, ни деревню, ни фамилии людей, которые их принимали. Перечисляют подарки, что вкусное ели. Кому-то подарили магнитофон, а кому-то – нет. Приезжают в одеждах, которые сами не заработали и не заработали их родители. Вот как будто они где-то на выставке побывали. В большом магазине…Дорогом супермаркете… Все время ждут, что их ещё раз туда повезут. Покажут, одарят. Они к этому привыкают. Привыкли. Это уже способ их жизни, представление о ней. После этого большого магазина, который называется заграницей, после этой дорогой выставки надо идти к ним в класс. На урок. Я иду и вижу, что это уже наблюдатели… Наблюдают, а не живут. Я должен им помочь… Я должен им объяснить, что мир это не супермаркет. Это что-то другое. Более трудное и более прекрасное. Я веду их в свою мастерскую, там стоят мои деревянные скульптуры. Они им нравятся. Говорю: «Это все можно сотворить из обыкновенного куска дерева. Попробуй сам». Пробудись! Мне это помогло выйти из блокады, я выходил годами…