Поэт - Искандер Фазиль Абдулович. Страница 28

– Почему ти здесь все время киричишь?! – продолжал хозяин кабинета. – Ти что, секретарь обкома или инструктор ЦК?

– Я даже не член партии, – отвечал поэт, всячески пытаясь унять свой голос.

– Дважды тем более! – крикнул секретарь райкома. – Ти оскорбил Кирбабаева и еще здесь киричишь в мой кабинет, как будто хочешь сесть на мое место! А гиде партийный этика? Знаешь, кто по тебе пилачет, пилачет?

– Кто? – растерялся поэт, вспомнив, что оставил в Москве больную маму.

– Турма пилачет, – пояснил первый секретарь и вдруг обратил внимание на нагловатое положение шляпы Кирбабаева на его шляпе. Он нахмурился и водворил шляпу второго секретаря рядом со своей, но на этот раз несколько подальше, вероятно от дурного соблазна снова вспрыгнуть на шляпу первого секретаря.

А ведь и в самом деле могут посадить эти безумцы, подумал наш герой.

– Дело в том, что мой учитель юности был последним поэтом-акмеистом, – начал он, совершенно не понимая неуместность своего объяснения, – он был такой старый, что почти ничего не слышал. Мне разговаривать с ним приходилось очень громко. И я так привык.

– Твой аксакал бил меньшевик, – неожиданно гениально угадал секретарь райкома, – я, слава Аллаху, все слишу. Кирбабаева никому в обиду не дам.

Гиде твой путевка? – добавил он подозрительно миролюбиво.

Но поэт ничего не заподозрил. Наоборот, он обрадовался. Суетливо порывшись в карманах твидового пиджака, он достал путевку и положил на стол секретаря райкома.

Тот взял в руки путевку, нежно разгладил ее и, вдумчиво разорвав, выбросил в корзину.

– Вот твоя лекция, – сказал он. – Отсюда куда едешь?

– В Ташкент, – удрученно сказал поэт. Он ужаснулся, что не получит шестнадцать рублей и завтра и послезавтра как минимум придется голодать.

Денег было только на один день. Ради них он вынес все унижения, и все оказалось напрасным. Слава Богу, у него был хотя бы билет на Ташкент.

Мистика, подумал он. Именно в Ташкенте он три года назад три дня (малая мистика) голодал без денег, подбирая под базарными стойками выпавшие фрукты, и ел их, правда тщательно вымыв под краном.

– Ташкентский поезд завтра утром, – снова взяв в руки четки, спокойно соображал секретарь райкома, – перночевать дадим. Но больше ничего не дадим.

Пусть узбеки слушают твой лекция. Они не скажут: а гиде партийный этика? Но туркмен совсем другое дело. Когда туркмен идет по базар…

Он вдруг воодушевился, бросил четки, вскочил, важно выпятил грудь и гордо, поглядывая по сторонам, прошелся по кабинету.

– …когда туркмен идет по базар… Учти, даже в чужой республике! Он так идет. И люди тихо ему вслед говорят: «Туркмен идет! Туркмен идет!» А когда узбек идет по базар, это даже стидно сказать, как он идет…

Он согнул ноги в коленях, бессильно опустил руки вдоль тела и слегка сгорбился, неожиданно талантливо изображая бескостность спины. Так он стоял секунды три. Потом, словно вдруг вспомнив, что даже подражать узбеку слишком долго опасно, потому что можно так и остаться им, быстро выпрямился и стал гордым туркменом.

– На ловца Кирбабаев бежит, как шакал! – сказал он, усаживаясь на свое место и снова взяв в руки четки. – Этому нас партия учит? Нет, не этому нас партия учит. А гиде партийный этика? Иди отсюда и благодари Аллаха за мою доброту. Пилачет, пилачет по тебе турма!

Потрясенный поэт покинул райком и отправился к своему пристанищу. Директор Дома колхозника, словно все еще дожидаясь его у окошка администраторши, увидев его, глухо сказал уже прямо в его сторону:

– Криш течет… Никто не помогает. И Москва не помогает!

Поэт заподозрил, что директор что-то знает о его неудачном посещении райкома. Но ему ни с кем ни о чем сейчас не хотелось говорить. Ему хотелось крепко напиться и заснуть до следующего утра.

Поэт вошел в свой номер и грузно опустился на кровать. Он долго так просидел, собираясь с мыслями. Он заметил, что ковер, висевший на стене, куда-то исчез, но не придал этому значения. Вдруг кто-то постучал.

– Войдите! – гуднул он.

Вошла русская старушка. Видно, уборщица.

– Я должна взять горшок, – сказала она несколько стесняясь.

– Какой горшок? – не понял поэт.

– У нас для почетных гостей горшок, – разъяснила она, – чтобы ночью во двор не бегать.

– Вот как, – сказал он, рассеянно озираясь и не видя горшка, – а где он?

– У вас под кроватью, – ответила старушка и, став на колени, выволокла из-под огромной кровати огромный горшок.

Поэт был изумлен в силу особенностей своего поэтического мышления. В жизни он видел только детские горшки и представлял, что все горшки обязаны оставаться таковыми. А в этом горшке можно было сварить плов на десять человек.

– Разве такие горшки бывают? – с величайшим раздражением спросил он, подсознательно связывая величину горшка с величиной обрушившегося на него скандала.

– Бывают, милок, бывают! Здесь все бывает, – ласково ответила старушка и вышла с горшком из номера.

Поэт проследил за уходящей старушкой, и, возможно, от ее ласкового голоса его мысль сделала совершенно неожиданный скачок: а хватило бы ему сексуальной смелости лечь с этой старушкой? Он ведь сейчас не женат. Вопрос почему-то принимал принципиальный характер. А что, аккуратная старушка, попытался он себя взбодрить. Но тут же помрачнел, ясно поняв, что такой сексуальной смелости ему не хватило бы. Главное, беспощадная честность по отношению к себе, подумал он.

А вот Артюру Рембо такой смелости хватило бы! Он бы переспал со старушкой и на следующий день написал бы великолепный сонет о гнилости западного человека.

Бедный Артюр Рембо! В шестнадцать лет первый поэт Франции, он в девятнадцать бросил писать и в погоне за золотом уехал в Африку. И в самом деле: за долгие годы пребывания в Африке добыл восемь килограммов золота и на поясе таскал его с собой. Тяжелый пояс, особенно для поэта. А дальше – гангрена, смерть. Ставка на золото оказалась ложной.

Артюр Рембо, думал сейчас наш поэт, и крупные слезы капали у него из глаз, мой гениальный мальчик! Зачем ты ради злата покинул Францию и уехал в Африку?! Тебе было так много дано, но ты проиграл свою игру, Артюр Рембо! Ты никого в жизни не спас, и поэтому тебя никто не спас!

Нет, я создаю здоровое искусство, думал наш поэт, и потому не могу лечь со старушкой, как Артюр Рембо! Не могу! И я прав!

Он с такой силой выразил про себя свое окончательное решение, как будто старушка стояла возле его постели и, всхлипывая, просилась к нему под одеяло.

Через минуту старушка уже без стука вошла к нему в номер, все еще слегка согбенная под тяжестью горшка. В первую секунду ему показалось, что старушка, мистически угадав его мысли, пришла, чтобы соблазнить его. И горшок принесла, чтобы соблазнить его! Нашла, чем соблазнять! Он решил держаться как можно тверже. Но старушка своим добрым лицом не выражала никакого сексуального стремления. Тогда зачем же горшок? И вдруг он встрепенулся от проблеснувшей надежды. Райком сменил гнев на милость! Горшок водворяется! Выступление состоится! Голодовка отменяется!

Поэт выжидательно смотрел на старушку. Она приблизилась к нему с горшком в руке и с лукавой улыбкой на губах. Она проникновенно сказала:

– Молодец! Спасибо от всех трудящих!

– За что? – спросил поэт, ничего не понимая.

– А то не знаешь, за что? – все еще улыбаясь, сказала старушка. – За то, что ты Кирбабаева назвал шакалом. Он шакал и есть. Весь район об этом знает, но никто не осмеливался сказать ему в лицо.

– Да не говорил я этого, бабуся! – взревел поэт.

– Тише! Тише! Меня нечего стесняться, – сказала старушка, не выказывая никаких признаков намерения водворить горшок под кровать.

Поэт понял, что райком своего решения не изменил.

– Буфет у вас есть? – спросил он, чувствуя, что надо перекусить и выпить, выпить, выпить.

– Есть, сынок, есть, – грустно ответила старушка, – только не ходи туда.

Осрамят. Приказали тебя не обслуживать.