Последние свидетели. Соло для детского голоса - Алексиевич Светлана Александровна. Страница 44

В военный музей мама ни разу меня не водила. Один раз увидела, что я смотрю газету с фотографиями расстрелянных – забрала и поругала.

У нас в доме до сих пор нет ни одной военной книжки... А уже я сама... Давно живу без мамы...

«В первый класс мама носила меня на руках...»

Инна Старовойтова – 6 лет.

Сейчас – агроном

– Мама поцеловала нас и ушла...

Мы остались в шалаше вчетвером: младшие – братик, двоюродные брат и сестра и я – самая большая, семь лет. Мы не в первый раз оставались одни и научились не плакать, вести себя тихо. Знали, что мама наша разведчица, ее послали на задание, а нам надо ее ждать. Из деревни мама нас забрала, и жили мы теперь с ней вместе в семейном партизанском лагере. Это долго была наша мечта! А теперь – наше счастье.

Сидим и слушаем: деревья шумят, женщины неподалеку стирают, детей своих ругают. Вдруг крик: «Немцы! Немцы!» Все стали выбегать из своих шалашей, звать детей, убегать дальше в лес. А куда мы побежим, одни, без мамы? А вдруг мама знает, что немцы идут в лагерь, и она бежит к нам? Так как я самая старшая, приказываю: «Молчок всем! Здесь темно, и немцы нас не найдут».

Притаились. Совершенно затихли. Кто-то заглянул в шалаш и сказал по-русски:

– Кто есть, выходите!

Голос был спокойный, и мы вылезли из шалаша. Я увидела высокого человека в зеленой форме.

– У тебя папа есть? – спросил он у меня.

– Есть.

– А где он?

– Он далеко, на фронте, – выложила я.

Помню, что немец даже засмеялся.

– А мама твоя где? – задал он очередной вопрос.

– Мама с партизанами в разведку ушла...

Подошел другой немец, тот был в черном. Что-то они переговорили, и этот, черный, показал нам рукой, куда надо идти. Там стояли женщины с детьми, которые не успели убежать. Черный немец навел на нас пулемет, и я поняла, что он сейчас будет делать. Я не успела даже закричать и обнять маленьких...

Проснулась я от маминого плача. Да, мне казалось, что я спала. Приподнялась, вижу: мама копает ямку и плачет. Она стояла спиной ко мне, а у меня не было сил ее позвать, сил хватало только, чтобы смотреть на нее. Мама разогнулась передохнуть, повернула ко мне голову и как закричит: «Инночка!» Она кинулась ко мне, схватила на руки. В одной руке меня держит, а другой остальных ощупывает: вдруг кто-нибудь еще живой? Нет, они были холодные...

Когда меня подлечили, мы с мамой насчитали у меня девять пулевых ран. Я училась считать: в одном плечике – две пули и в другом – две пули. Это будет четыре. В одной ножке две пули и в другой – две пули. Это будет уже восемь. И на шейке – ранка. Это будет уже девять.

Кончилась война... В первый класс мама носила меня на руках...

«Собака миленькая, прости... Собака миленькая, прости...»

Галина Фирсова – 10 лет.

Сейчас – на пенсии

– У меня была мечта – поймать воробья и съесть...

Редко, но иногда птицы появлялись в городе. Даже весной все смотрели на них и думали об одном, о том же, о чем думала я. О том же... Отвлечься от мыслей о еде ни у кого не хватало сил. От голода я ощущала внутри постоянный холод, страшный внутренний холод. Также и в солнечные дни. Сколько на себя ни надень, холодно, нельзя согреться.

Очень хотелось жить...

Я рассказываю о Ленинграде, где мы тогда жили. О ленинградской блокаде. Убивали нас голодом, убивали долго. Девятьсот дней блокады... Девятьсот... Когда один день мог показаться вечностью. Вы не представляете, каким длинным голодному человеку кажется день. Час, минута... Долго ждешь обеда... Потом ужина... Блокадная норма дошла до ста двадцати пяти граммов хлеба в день. Это у тех, кто не работал. По иждивенческой карточке... С этого хлеба текла вода... Разделить его надо было на три части – завтрак, обед, ужин. Пили только кипяточек... Голый кипяточек...

В темноте... С шести утра я занимала зимой (помню больше всего зиму) очередь в булочную. Стоишь часами... Длинными часами... Пока подойдет моя очередь, на улице опять темно. Горит свеча, и продавец режет эти кусочки. Люди стоят и следят за ним. За каждым движением... Горящими... безумными глазами... И все это в молчании.

Трамваи не ходят... Воды нет, отопления нет, электричества нет. Но самое страшное – голод. Я видела человека, который жевал пуговицы. Маленькие и большие пуговицы. Люди сходили с ума от голода...

Был момент, когда я перестала слышать. Тогда мы съели кошку... Я расскажу потом, как мы ее съели. Потом я ослепла... Как раз тогда нам привели собаку. Это меня спасло.

Не вспомню... Не запомнила, когда мысль о том, что можно съесть свою кошку или свою собаку, стала нормальной. Обыкновенной. Стала бытом. Не проследила этот момент... Вслед за голубями и ласточками вдруг стали исчезать в городе кошки и собаки. У нас не было никого, как-то мы не заводили их, потому что мама считала: это очень ответственно, особенно большую собаку взять в дом. Но мамина подруга не могла сама съесть свою кошку и принесла ее нам. И мы съели. Я опять стала слышать... Слух исчез у меня внезапно, утром еще слышала, а вечером мама что-то говорит мне, а я не отзываюсь.

Прошло время... И вот мы опять умираем... Мамина подруга привела нам свою собаку. И мы ее тоже съели. И если бы не собака, мы бы не выжили. Конечно, не выжили бы. Это – ясно. Уже начали опухать от голода. Сестра не хотела утром вставать... Собака была большая и ласковая. Два дня мама не могла... Как решиться? На третий день она привязала собаку к батарее на кухне, а нас выгнала на улицу...

Помню эти котлеты... Помню...

Очень хотелось жить...

Часто собирались и сидели возле папиной фотокарточки. Папа был на фронте. Письма от него приходили редко. «Девочки мои...» – писал он нам. Мы отвечали, но старались его не расстраивать.

Мама хранила несколько кусочков сахара. Маленький бумажный мешочек. Это был наш золотой запас. Один раз... Я не выдержала, я знала, где лежит сахар, залезла и взяла один кусочек. Через несколько дней еще один... Потом... Прошло немного времени – опять... Скоро в мамином мешочке ничего не осталось. Пустой мешочек...

Заболела мама... Ей нужна глюкоза. Сахар... Она уже не может подняться... На семейном совете решили – достать заветный мешочек. Наше сокровище! Ну вот мы его и сберегли для такого дня! Мама обязательно выздоровеет. Старшая сестра стала искать, а сахара нет. Весь дом перерыли. Я вместе со всеми искала...

А вечером призналась...

Сестра меня била. Кусала. Царапала. А я просила ее: «Убей меня! Убей! Как я буду теперь жить?!» Я хотела умереть...

Я вам рассказала о нескольких днях... А их было всех девятьсот...

Девятьсот таких дней...

На моих глазах девочка украла на базаре у одной женщины булочку. Маленькая девочка... Ее догнали и повалили на землю. Начали бить... Били страшно. Смертным боем. А она торопилась доесть, проглотить булочку. Проглотить раньше, чем ее убьют...

Девятьсот таких дней...

Наш дедушка так ослабел, что один раз упал на улице... Он уже прощался с жизнью... А шел мимо рабочий, у рабочих продуктовые карточки были получше, ненамного, но лучше... Все-таки... Так этот рабочий остановился и влил дедушке в рот подсолнечного масла – свой паек. Дедушка дошел до дома, рассказывал нам и плакал: «Я даже имени его не знаю!»

Девятьсот...

Люди, как тени, медленно двигались по городу. Как во сне... В глубоком сне... То есть ты это видишь, но у тебя мысль, что ты видишь сон. Вот эти медленные... вот эти плывущие движения... Будто не по земле человек идет, а по воде...

Голос менялся от голода... Или совсем пропадал... Нельзя было определить по голосу – мужчина это или женщина? И по одежде нельзя, все закручены в какие-то тряпки. Наш завтрак... Наш завтрак был кусок обоев, старые обои, но на них остался клей... Мучной клей... Вот эти обои, и кипяточек...