У войны не женское лицо - Алексиевич Светлана Александровна. Страница 61

Нога вся у него синяя, ничего уже нельзя сделать. Заражение моментально сжирает человека, человек сгорает за утки.

Даю я ему воду, а он на меня смотрит и говорит:

– Гитлер капут!

А это сорок второй год. Мы под Харьковом в окружении.

Я спрашиваю:

– Почему?

– Гитлер капут!

Тогда я ему говорю:

– Это ты так думаешь и говоришь сейчас, потому что ты здесь лежишь. А там вы убиваете…

Он:

– Я не стрелял, я не убивал. Меня заставили. Но я не стрелял…

– Все так говорят, когда в плен попадают.

И вдруг он меня просит:

– Я очень… очень… прошу фрау… – и дает мне кучу фотографий.

Показывает, что вот его мама, он, его братья, сестры… Красивая такая фотография. На обратной стороне он пишет адрес:

– Вы будете там. Будете!.. – И это говорил немец в сорок втором году под Харьковом. – Так вы бросьте, пожалуйста, это в почтовый ящик.

Он написал адрес на одной фотографии, а там был полный конверт. И я эти фотографии долго с собой возила. Переживала, когда они при бомбежке пропали…»

Со слов Нины Петровны Саковой, лейтенанта, фельдшера:

«Я была старшим фельдшером в танковом полку. У нас „тридцатьчетверки“, они очень горели. Очень страшно. Я до этого не слышала даже выстрела из винтовки. Где-то один раз далеко-далеко бомбили, когда мы ехали на фронт, так мне казалось: вся земля дрожит. Семнадцать лет было, только техникум окончила. И так получилось, что я приехала и сразу в бой.

Вылезла из танка… Пожар… Небо горит… Земля горит… Железо горит… Здесь мертвые, а там кричат: „Спасите“, „Помогите“… Такой на меня ужас напал! Я не знаю, как я не побежала? Как я не удрала с поля боя? Это же так страшно, что слов таких нет, только чувства. Я раньше не могла, а сейчас уже смотрю фильмы о войне, но все равно переплачу.

…Дошла до Германии. Все помню… Первое, что увидела на немецкой земле, – самодельный плакат у самой дороги: „Вот она – проклятая Германия!“

Мы вошли в поселок, там одна старуха осталась. Они все бросали и удирали… Их убедили: „Русские придут, будут вас рубить, колоть, резать…“

Я ей говорю, этой старухе:

– Мы победили.

Она заплакала:

– У меня два сына в России погибло.

– А кто виноват? Сколько у нас погибло! Кто хотел войны: мы или вы?

Она говорит:

– Гитлер…

– Гитлер сам не решал. Это же ваши дети, мужья…

Она тогда молчит. Может, даже и не верит. Она сама не видела. А моя мать умерла в войну от голода, у них ни соли, ничего не было. А брат лежал в госпитале тяжело раненный. Одна сестра дома осталась. Она писала, что, когда вошли наши войска в Орел, она всех военных девушек за шинель хватала. Ей казалось, что я обязательно буду там. У нас мужчин в роду почти не осталось…»

Написаны и собраны ли кем-нибудь свидетельства немецких солдат и офицеров, подобранных на поле боя нашими санинструкторами, вылеченных нашими врачами в наших госпиталях еще тогда, когда шли бои? Или немецких детей, кормившихся в сорок пятом возле наших походных солдатских кухонь? Что помнят они? Помнят ли о кусочке сахара, потянутом им советским солдатом, у которого их отцы, старше братья сожгли дом, убили ребенка, издевались над его женой? Если не помнит или не хочет помнить тот, кто брал, то помнят те, кто давал. И за него и за себя помнят.

Из воспоминаний санинструктора Софьи Адамовны Кунцевич:

«Перешли границу – родина освбождена. Я не узнавала солдат, это были другие люди. Все улыбались. Надели чистые рубахи. Откуда-то цветы в руках, таких счастливых людей никогда больше не видела. Я думала, что когда мы войдем в Германию, то у меня ни к кому пощады не будет. Столько ненависти скопилось в груди! Почему я должна пожалеть его ребенка, если он убил моего? Почему я должна пожалеть его мать, если он мою повесил? Почему я должна не трогать его дом, если он мой сжег? Почему? Хотелось увидеть их жен, их матерей, родивших таких сыновей. Как они будут смотреть нам в глаза?

Все мне вспомнилось, и я думаю: что же будет со мной? С нашими солдатами? Мы все помним… Пришли в какой-то поселок, дети бегают – голодные, несчастные. И я, которая клялась, что всех их ненавижу, я соберу у своих ребят все, что у них есть, что осталось от пайка, любой кусочек сахара, и отдам немецким детям. Конечно, я не забыла, я помнила обо всем, но смотреть спокойно в голодные детские глаза я не могла.

Ранним утром уже стояла очередь немецких детей около наших кухонь, давали первое и второе. У каждого ребенка через плечо перекинута сумка для хлеба, на поясе бидончик для супа и что-нибудь для второго – каши, гороха. К населению у нас ненависти не было. Я же вам говорю, мы кормили детей, даже гладили…»

Вот это женское – «гладили» – пронзает меня как током. Потому что погладить – это совсем не то, что покормить, это уже пожалеть. У них и на это хватало сил.

Вспоминает Вера Павловна Бородина, младший сержант, телеграфистка:

«Немцев пугали, что мы звери. Они топились, перерезали себе вены. Целыми семьями. Мы их отхаживали… Остановились в одном доме. Пусто. Хозяев нашли на чердаке – мать и дочь. Они повесились, потому что их убелили, что, как только придут русские, начнется изнасилование, грабеж, убийство, Сибирь, лагеря…

И вдруг этого ничего нет! А им было известно, во что превращен Сталинград, во что превращена вся Россия, им показывали в кино. И они, конечно, предполагали, что все это начнется теперь на немецкой земле. Для них было удивительным отсутствие у нас мести.

Раз зашли в дом, хотели чаю попить. Много домов стояло пустых, они все бросали и убегали. Мы давай искать чашки, находим сервиз и видим рисунок наш – знакомые колоски такие… Читаем: „СССР, г. Одесса“. Мы так чай и не попили…»

Анастасия Васильевна Воропаева, ефрейтор, прожектористка:

«Все видели, что они творили на нашей земле, и мы хотели посмотреть на их матерей, жен, детей. Какие у них матери, жены, дети? Что они собой представляют? Хотя мы знали, что это люди, но мы хотели на них посмотреть после всего.

И вот уже Германия. Мы с подругой едем на велосипедах. Идем женщина, по-моему, трое детей у нее – двое в коляске, они с ней, за юбку держится. Она такая измученная. И вот, вы понимаете, она поравнялась с нами – стала на колени и вот так вот кланяется. Мы не поймем, что она говорит. Она в грудь нам показывает, где сердце, и на детей показывает. В общем, мы поняли, она плачет, кланяется и благодарит нас, что ее дети остались живы… Это же была жена чья-то. Чья-то мать…

Вы представить себе не можете дорог Победы! Шли поляки, французы, чехи, болгары… Все освобожденные узники, тележки, узлы с национальными флагами… Все перемешались, каждый шел в свою сторону. Все обнимали нас…»

Из города Пинска написала Ксения Климентьевна Белко:

«Исполнилось мне девятнадцать лет, принесли повестку: явиться в райисполком, взять с собой на трое суток продуктов, пару белья, кружку, ложку. Это называлось: мобилизация на трудфронт.

Привезли нас в город Новотроицк Оренбургской области. Стали мы работать на заводе. А морозы стояли такие, что пальто в комнате замерзало, возьмешь, оно тяжелое, как полено. Четыре года без отпусков, без выходных работали.

…Ждали и ждали, когда война кончится. В три часа ночи шум в общежитии, пришли директор завода и остальное начальство: „Победа!“ А я встать с койки не могу, меня поднимают, а я назад падаю. Целый день меня поднять не могли. Что-то такое от радости случилось. Когда я на следующее утро вышла на улицу, мне хотелось каждого обнять и поцеловать. Сердце было переполнено добром к людям».

Вот таким и они вышли из войны в свою жизнь после войны. И не только о себе говорила фельдшер Лидия Васильевна Ананенко: «Война кончилась, и мы вдруг поняли, что надо учиться, что надо замуж выходить, детей рожать. Что война – это еще не вся жизнь. И наша женская жизнь только-только начинается. А мы были очень уставшие, душой уставшие…»

Как мы отсчитываем свою жизнь? Обычно делим ее на время д первой любви, до первого ребенка, о института, после института, а у них к этим отметкам человеческой жизни всегда прибавляется слово «война», с обязательной приставкой «о» или «после»: что до войны было, что в войну, что после войны пережила.