Эссе и публицистика - Искандер Фазиль Абдулович. Страница 22
Никто никогда в европейской и русской истории не пробовал сделать совесть главным инструментом управления народом. Я не говорю единственным, я говорю — главным. Если бы мы имели возможность спросить у Бога: "Можно ли управлять людьми при помощи совести?" Он бы ответил: "Я именно это предложил людям через своего сына, но никто из властителей не попытался".
Так давайте попробуем? Если мы достигнем абсолютной чистоты, хотя бы на вершине власти, а она видна со всех сторон, это будет первый шаг к нормальной, достаточно гармоничной жизни.
И в один прекрасный день наш человек скажет своему напарнику по выпивке: Вань, погляди, что делается! У государства совесть появилась! Пора браться за ум! Баста! Не пьем до воскресенья!
Когда это скажет простой русский человек, тогда начнется настоящее возрождение России.
Попытка понять человека
По изданию: Ф. Искандер. Рассказы, повесть, сказка, диалог, эссе, стихи. Серия "Зеркало XX век". Екатеринбург, «У-Фактория», 1999. - 704 с.
Жалость к человеку. Боль за человека. Жалость выше справедливости, но справедливость долговечней. Вспоминая момент проявления жалости к человеку уже с некоторого временного расстояния, мы можем осознать, что, пожалуй, переборщили. Этот человек был недостоин этой степени жалости.
Но вспоминая справедливое решение по отношению к человеку, мы не можем себе сказать, что переборщили по части справедливости.
Жалость, я уверен, необъяснима никакими рациональными соображениями, она идет к человеку сверху, от Бога.
Однако почти всякий человек иногда мучительно вспоминает случаи из своей жизни, где должен был проявить жалость, но не проявил. В чем дело, где был в тот миг наш Бог? Думаю, сигналы сверху были, но мы сами в то время были настолько расчеловечены, что не могли их принять. Однако человек нравственно не тупой сохраняет этическую память и, восстанавливая картину своего равнодушия, мучается, кается и тем самым прочищает приемник своей души.
Но в каком соотношении между собой чувство жалости и чувство справедливости? Чувство справедливости, можно сказать, более горизонтальное, оно больше требует нашего личного соображения. Пытаясь найти справедливое решение по отношению к человеку, мы как бы мысленно перебегаем от этого человека ко многим другим и от многих — как вывод — к этому одному.
Первоначальным толчком к чувству справедливости может быть жалость к человеку, но в развитом виде чувство справедливости — это жалость к истине, любовь к ней. Но человек в сложных случаях жизни, отталкиваясь от жалости, может так запутаться в поисках формулы добра, что приходит к самым безжалостным и несправедливым выводам.
Таким был наш социализм на практике. Можно со всей безусловностью утверждать, что первоначальным толчком всех социалистических теорий была жалость к обездоленному человеку. Как же могло получиться, что учение, в основе которого лежала жалость к человеку, породило самое безжалостное общество? И не совсем случайные слова Горького стали его лозунгом: жалость унижает человека. Ведь, кроме прирожденных палачей, были же среди революционеров искренние, желающие добра люди? Неужели они не видели противоречия между объявленным идеалом этого государства — любви к народу и самым безжалостным отношением к нему в жизни? Безусловно, видели, но оправдывали по нескольким достаточно серьезным причинам.
Представим себе пассажира, в ожидании поезда сидящего на вокзале с буханкой хлеба. Это нормальный, добрый человек без склонности к теоретизированию. К нему подходит голодный ребенок. (Кажется, мы приближаемся к такой реальности.)
— Дяденька, дай кусок хлеба.
Он отрезает ломоть и отдает ребенку. Потом подходит другой ребенок с такой же просьбой. Он и ему отрезает ломоть. Потом третий, четвертый, пятый. В конце концов буханка роздана. Может подойти еще один или несколько детей, заметивших, что он раздает хлеб. И он вынужден, как это ни больно, развести руками и сказать:
— Больше нету. Попробуйте попросить у других.
Но возможен и другой вариант. Здесь пассажир с буханкой хлеба достаточно нравственный человек, но с несчастной склонностью к теоретизированию. К нему подходит голодный ребенок, он отдает ему кусок хлеба. Потом второй, потом третий. И вдруг он догадывается, что хлеба на всех голодных детей у него все равно не хватит.
Надо решить вопрос в корне. Надо дать окончательное решение вопроса о голодных детях. Потрясенный грандиозностью и благородством своей задачи, он прячет остатки хлеба в портфель, вынимает ручку и блокнот и начинает лихорадочно вычислять, как спасти всех голодных детей от голода. Он как бы продолжает задачу помощи детям, но направление его внутреннего пафоса изменилось.
Теперь он не замечает или даже отгоняет подходящих к нему детей. И не испытывает ни жалости, ни стыда, потому что уверен, что старается для их же пользы. Теперь живые дети мешают ему помогать теоретическим детям, мешают окончательному и справедливому решению вопроса о детском голоде.
Кто правильней действовал из этих двух пассажиров на вокзале? По-моему, ясно, что первый пассажир. Как говорится, теория мертва, но вечно зелено древо жизни.
Но тонкость вопроса состоит в том, что первый пассажир при всей своей простоте и теоретически выше второго пассажира, даже если второй пассажир грандиозен, как Маркс.
Его теоретическое, скорее всего неосознанное превосходство над вторым пассажиром состоит в том, что он понимает: трагедия существования непреодолима, ее можно только смягчить. Его частичным утешением является то, что он выполнил свой долг — раздал свой хлеб голодным детям. И он заранее принимает, что, может быть, придется взглянуть в глаза голодному ребенку и сказать:
— У меня нет хлеба. Попробуй попросить у других.
При всем признании благородного порыва второго пассажира, его попытки окончательно решить вопрос о детском голоде вкрадывается подозрение, что им одновременно двигала, скорее всего бессознательно, попытка снять с самого себя трагедию существования и уже сегодня достаточно спокойно смотреть в глаза голодного ребенка, будучи уверенным, что завтра (или через сто лет это безразлично) благодаря его усилиям не будет голодных детей. Но формулы добра нет и никогда не будет. Если бы можно было теоретически представить, что наука найдет такую формулу, это означало бы, что совесть отменяется. Но ясно, что только совесть двигается вместе с человеком во всех неисследимых изгибах жизни. И что скрывать — совесть утомительна. Но отбросив совесть, человек превращается в неутомимое животное. Или — или. Но человек ищет чего-то третьего. Например, отбросить совесть в будущее, а потом приплыть к ней.
Соблазн стряхнуть с себя трагедию существования всегда был свойствен людям. Но мы должны помнить, что каждый раз, когда мы избегаем положенного нам ушиба совести, он дополнительной болью ударяет кого-то другого.
Всякая революция, а наша в особенности, благодаря ее явно всемирно-историческому замыслу, была великим соблазном снятия трагедии существования,
Новая эра! Наукой было доказано, что это будет, и это пришло! Люди, поддавшиеся соблазну революции, сбрасывая с себя трагедию существования, одновременно сбрасывают чувство долга перед окружающими. Множественный и сложный характер чувства долга перед конкретными людьми заменяется единым лучезарным долгом перед идеей.
Это создает определенную легкость существования, бодрит. И чем безупречней выполнение единого революционного долга, тем свободнее чувствует себя революционер от какого-либо долга перед конкретными окружающими людьми, ведь он дальше других пошел ради будущей справедливой жизни. Так он компенсирует свое революционное усердие и порождает новые (временные!) угнетения на пути к окончательной справедливости.
Но куда девается жалость? Ведь мы говорим не о прирожденных человеконенавистниках и лицемерах, но об искренних людях.
Помню, в начале войны я мальчишкой довольно долго жил у дедушки в Чегеме. Однажды приехала к нам из города моя сестра, и мы вместе с нею и несколькими односельчанами направились в другую деревню. Я шел, погоняя ослика с поклажей и время от времени пошлепывая его палкой по спине.