Фома. Франциск. Ортодоксия - Честертон Гилберт Кий. Страница 8
Великий немец, прославившийся в Париже, преподавал до этого в Кёльне. В прекрасный римский город [42] стекались к нему любители ни на что не похожей жизни – студенческой жизни Средних веков. Они приходили толпами, из разных стран, и это неплохо иллюстрирует разницу между средневековым и современным национализмом. В любую минуту испанцы могли поссориться с шотландцами, фламандцы – с французами, сверкали мечи, летели камни, – но все студенты учились в одном городе, у одного философа. Перед ними, явившимися с разных концов света, разворачивал отец науки свиток удивительных знаний о солнце и о кометах, о рыбах и о птицах. Он следовал Аристотелю, развивая только одну часть его учения, и в этом был вполне самобытен. Там, где речь шла о человеке или об этике, он к самобытности не стремился – его удовлетворял смиренный, охристианенный Аристотель. Он даже готов был найти компромисс между чисто философскими выводами номиналистов и реалистов. Альберт не стал бы вести один великую битву за уравновешенную и человечную веру, но когда эта битва началась, он в ней участвовал. За большую ученость его прозвали учителем всех наук, Doctor Universalis [43], но скорее он был специалистом. Предание не ошибается: если ученые – колдуны, он был колдуном. Ученый и вправду больше похож на колдуна, чем на священника, ибо усмиряет стихии, а не подчиняется Духу, который проще стихий.
Среди его учеников был один, выделявшийся толщиной и ростом и ни за что не желавший выделяться чем-нибудь еще. Когда другие спорили, он всегда молчал, и товарищи признали его тупым. Он был для них переростком, нелепым увальнем, и они прозвали его бессловесным волом. Над ним не только смеялись – его жалели. Один сердобольный студент так сильно пожалел его, что решил объяснить ему основы логики, как объясняют букварь. Тупой студент поблагодарил его кротко и вежливо, и великодушный благодетель бодро объяснял, пока сам не дошел до места, в котором был не очень тверд, вернее, совсем не разбирался. Тогда тупой виновато и смущенно предложил решение, как ни странно – правильное. Коллега уставился на него, как на чудовище, и странные слухи поползли по Кёльну.
Биограф говорит, что к концу беседы «любовь к истине возобладала над смирением». Немногочисленные предания о Фоме становятся на редкость живыми, если мы хорошо представим себе особый человеческий тип, и этот пример нам поможет. Обобщающему уму трудно приспособиться к обычной жизни; люди, по-настоящему хорошо воспитанные, стесняются выказывать себя; и, наконец, человек такого типа предпочитает недоразумение длинным объяснениям. Все это есть в рассказанной истории. Главное в ней – исключительное смирение исключительного человека. Но было и другое, «любовь к истине», о которой нельзя забывать, когда говоришь о святом Фоме. Каким бы отрешенным, рассеянным, погруженным в себя он ни был, он никогда не терял разума. Если его учили неправильно, что-то возмущалось в нем: «Нет, не могу!»
Вполне вероятно, что сам Альберт, ученый учитель, первый что-то заподозрил. Он стал давать Фоме небольшие задания, убеждая его преодолеть застенчивость и принять участие в спорах. Он был проницателен и разбирался не только в единорогах, но и в самом диковинном из чудищ – в человеке. Он знал приметы и признаки тех, кто, на свой невинный лад, особенно удивительны среди людей. Как все хорошие учителя, он понимал, что тупой ученик не всегда туп. Все это естественно, и все же есть что-то странное и символичное в том, что он сделал. Фома Аквинат все еще молчал и ничем не выделялся, когда великий Альберт нарушил молчание своими прославленными словами: «Вы зовете его тупым волом. Говорю вам, вол взревет так громко, что рев его оглушит мир».
Святой Фома был всегда готов с добродушным смирением благодарить Альберта, и Аристотеля, и Августина, и многих других, совсем уж древних, за то, что они научили его думать. Однако на самом деле он пошел гораздо дальше учителя и других аристотелианцев, как пошел дальше Августина и его школы. Альберт обратил наше внимание к природе, к фактам, пусть таким, как единорог и саламандра, но чудище, называемое человеком, нуждалось в более глубоком и тонком исследовании. Фома и Альберт стали друзьями, и дружба эта сыграла большую роль в важнейшей борьбе Средневековья. Как мы увидим, оправдание Аристотеля было настоящим переворотом – может быть, таким же важным, как пыл Доминика и Франциска. Святому Фоме выпало играть огромную роль и в том, и в другом движении.
Семья д’Аквино в конце концов оставила Фому в покое. Гадкий утенок (или черная овца – он ведь носил черный плащ) всегда выпутывается из семейных ссор – утки или белые овцы забывают о нем и кидаются друг на друга. Кажется, часть семьи перешла на его сторону, еще когда он сидел в башне. Во всяком случае, достоверно известно, что он очень любил сестер и потому, вполне возможно, это они помогли ему бежать. По преданию, он спустил из башни веревку, а они привязали к ней корзину – наверное, очень большую, потому что он сел в нее и спустился в мир. Там, в миру, все еще травили нищенствующих монахов. Но Фоме посчастливилось – он попал под покровительство нищего, в чьей респектабельности трудно было усомниться. Тот собирался в Париж, чтобы получить степень доктора, но всякий знал, что любой ход в этой игре – вызов. Альберт выставил только одно требование, которое, наверное, показалось странным, – он хотел взять с собой своего бессловесного вола. Они двинулись в путь как простые монахи, бродяги веры, ночевали в случайных монастырях и пришли наконец в Париж, в монастырь Святого Иакова, где Фома узнал еще одного монаха, который стал ему другом.
Может быть, именно потому, что все минориты были под угрозой, францисканец Бонавентура так подружился с доминиканцем Фомой, что современники сравнивали их с Давидом и Ионафаном [44]. Казалось бы, францисканцы противоположны доминиканцам. Бонавентура был мистиком, а мистики – те, для кого высшая радость в чувстве, а не в мысли. Их девизом всегда было «вкуси и убедись». Фома говорит то же самое, но имеет в виду иное – первые, самые простые ощущения животного по имени человек. Можно сказать, что он идет от чувственно-ощутимого, как вкус яблока, и приходит к жизни разума в Боге, а мистик истощает разум, дабы узнать в конце концов, что ощущение Бога подобно вкусу яблока. И оба правы – вот привилегия тех, кто создает свое, неповторимое мироздание. Прав мистик, для которого отношения Бога и человека – история любви, прообраз всех любовных историй. Прав мудрец, чей разум находит свой дом на небесах, и тяга к истине – сильнее всех скучных человеческих страстей.
И Фоме, и Бонавентуре придавало мужества то, что оба они правы, а весь мир считает их неправыми. В смутное время тех, кто хочет поправить дело, обвиняют в том, что они хотят дело запутать. Никто не знал, кто же победит: ислам, или манихеи, или двуличный император, или крестоносцы, или старые ордена. Но многие ощущали, что все трещит, и знаком смуты считали две вещи: словно греческий бог, обернувшийся божеством Востока, явился от арабов Аристотель, а здесь, у себя, нищие монахи провозгласили неведомую прежде свободу. Монастыри открылись, монахи пошли по миру, и многим казалось, что они летают, словно искры огня, прежде замкнутого в очаге.
Они пламенели какой-то дикой любовью к Богу, и многие ощущали, что призывами к совершенству они совсем лишают равновесия обычных людей. Многие боялись, что они превратятся в демагогов, и кончилось это прославленной книгой яростного сторонника старины, Гийома де Сент-Амур [45]. Он требовал от папы и от короля, чтобы те начали расследование. Тогда Фома с Бонавентурой понесли в Рим свои немыслимые миры, чтобы защитить свободу нищих братьев.
Фома защищал обеты своей юности – любовь к свободе и любовь к бедным. Ему удалось их защитить. Сведущие люди говорят, что, если бы не он, великое народное движение прекратилось бы. После этой победы неуклюжий тихий школяр стал знаменитостью, общественным деятелем. С той поры его имя отождествляли с нищенствующими орденами. И впрямь он обрел известность, защищая эти ордена от поборников прошлого, которые думали так же, как его семья; но стать знаменитым – совсем не то, что делать свое дело. Дело Фомы Аквината было еще впереди, но даже менее умные люди, чем он, могли заметить, что оно все ближе. Можно сказать, что опасность приближалась оттуда, где царило правоверие, точнее, царили те, кто слишком легко олицетворял с правоверием все старое и требовал раз и навсегда осудить Аристотеля. Кое-где его и осудили; противники его все сильнее давили на папу и на судей; опасность возникла потому, что ислам был очень близко от Византии. Арабы завладели греческими рукописями раньше, чем латиняне, истинные наследники греков. Мусульмане (хотя и не самые правоверные) превращали учение Аристотеля в пантеизм, совсем уж неприемлемый для правоверных христиан. Этот второй спор нуждается в объяснении еще больше, чем первый. Теперь многие знают, что святой Франциск был деятель прогрессивный, а его движение, более или менее народное, вело к братству и свободе. Немного дополнительных сведений убедит нас, что все это можно отнести и к доминиканцам. Никто в наше время не станет на сторону старых орденов, против таких наглых мятежников, как святой Франциск или святой Фома. Словом, спор о нищенствующих можно изложить кратко. Но о другом великом споре рассказать труднее.