Принц Вест-Эндский - Ислер Алан. Страница 8

Но когда ты слышишь: «Я им не дура… У меня своя голова на плечах» — именно в таких выражениях, — когда гнев выплескивают перед тобой, словно это ты в чем-то повинен (а так оно и есть в каком-то смысле), — как после этого не поверить в Цель?

Да, да, я догадываюсь, какими малозначащими должны показаться эти слова — совершенно обычные слова, не заслуживающие внимания. Но — терпение, прошу вас. Скоро вы поймете их связь с историческим моментом, который я намерен осветить, с тем, как сошлись на перекрестке времени Магда Дамрош, Дада и я.

Тем временем солнце спряталось в тучах. День сделался пасмурным. Я ощутил осенний холод и поежился. Терапевт и выздоравливающий вернулись в «Эмму Лазарус».

Она оставила меня в вестибюле, там же, где подобрала, — небрежно, почти равнодушно, во всяком случае без церемоний.

— Ладно, вы молодцом. Теперь сами. И я остался сам с собой. Давно остался.

Сегодня я вновь приступил к репетициям. Какое фиаско! Только теперь я оценил подлинное величие и гениальность бедного Синсхаймера: его преданность тексту, его драматическое чутье, его благородную властность.

Труппа встретила меня тепло, и это притупило мою бдительность. Когда я поднялся на сцену, мне стали аплодировать, жать руку, меня хлопали по спине. Блум наигрывал на рояле «Он славный парень». Мадам Грабшайдт, подняв стакан сельтерской с лимоном, провозгласила тост: «Господа, здоровье князя могильщиков, нашего доброго друга Отто Корнера!» Это была трогательная встреча.

Липшиц хлопнул в ладоши, призывая к порядку.

— За работу, друзья. Прошу очистить сцену. Довольно светской жизни.

— Ее никогда не довольно, — ядовито ответил маленький Поляков. Второй могильщик в нашем спектакле и старый большевик, Лазарь Поляков приехал в Америку в 20-е годы и сделал состояние на металлоломе. Несмотря на свои миллионы, он остался рьяным коммунистом, а посему заклятым врагом Липшица, старого сиониста. Среди нас он любовно именуется Красным Карликом.

Мы все ушли за.кулисы, остались на авансцене только Липшиц и мадам Давидович. Она держала в руках суфлерский экземпляр.

— Акт пятый, сцена первая, — объявил Липшиц. — Входят могильщики. Тишина.

Мы с Красным Карликом вышли на сцену.

— Поляков, — сказал Липшиц. — Кирка тяжелая. Она вас пригибает.

— У меня нет кирки.

— Будет. — Липшиц театрально вздохнул. — А пока что сделайте вид, будто она есть. Вернитесь и попробуйте еще раз.

Мы сделали, как нам было сказано. На этот раз Красный Карлик спотыкался, словно нес на плече слона. Он торжествующе улыбнулся Липшицу.

Липшиц недоверчиво покачал головой, но сдался.

— Ну? — сказал он мне. Я взглянул на своего маленького подручного.

— «Разве такую можно погребать христианским погребением?»

— Стоп! Стоп! — закричала Давидович. Липшиц хлопнул себя по лбу.

— Ой, никто ему не сказал. У вас старый текст, Отто. Мы внесли кое-какие изменения.

— Какие изменения? — выйдя из-за кулис, спросил Гамбургер. — И мне не сказали об изменениях. Теперь Шекспира улучшаешь, голова? Клика опять взялась за свое!

— Сложилось мнение, — сказал Липшиц, облизнув губы, — что эти разговоры о «христианском погребении» могут кое-кого оскорбить. Как-никак среди наших зрителей много ортодоксов, если не сказать фанатиков. Как это прозвучит? И мы подумали: какая разница, если мы выкинем несколько слов и заменим другими?

— Так какая же у меня реплика?

— Простая. Вы говорите: «Разве такую можно погребать в Минеоле?» Это же слово вы подставляете и в других местах.

— Чудесно! — сказал Гамбургер. — Изумительно! Минеола, как известно, расположена непосредственно к югу от Эльсинора.

— И я это должен сказать? «Разве такую можно погребать в Минеоле»?

— Совершенно точно. Вы все поняли. Чуть сильнее акцент на «такую», а в остальном прекрасно.

— Я этого не скажу.

— Правильно, не поддавайтесь фашистам. — Красный Карлик с вызовом исполнил коротенькую жигу.

Липшиц отмахнулся от него.

— Почему не скажете?

— Потому что я стану посмешищем. Меня зашикают.

— Минеола — это смешно? — сказала Давидович.

— Тоска, пожалуйста, позвольте мне с ним поговорить. — Липшиц снова обратился ко мне.

— Хорошо, предположим — заметьте, я с вами отнюдь не соглашаюсь — но предположим, так? Так, это смешно. Ну и что? Вы помните, дорогой Адольф — да будет земля ему пухом — что он сказал? «Пятый акт, — это его собственные слова, я цитирую, — пятый акт начинается в комическом ключе». Так что люди смеются. Отлично, говорю я. Так видел эту сцену Адольф. Отто, умоляю, сделайте это ради него.

— Я помню также, что говорил Синсхаймер о неприкосновенности текста. Для него слова Шекспира были святыней.

— Туше, — Красный Карлик снова исполнил жигу.

— Тоска, — сказал Липшиц, — лучше вы ему объясните.

И тут она вскрылась, вся позорная подоплека. Сын и невестка Тоски Давидович собирались прийти на спектакль. Сын женился на нееврейке. Отсюда — двадцать два года сердечных страданий; отсюда слезы, которыми она еженощно орошает подушку. Бог наказал их бесплодием; они, в свою очередь, наказали ее внучком-вьетнамцем. «Это меня они хотят похоронить по-христиански — меня, Офелию. Никогда в жизни. Я не доставлю этой шиксе, этой Мюриэл такого удовольствия».

— В третьем акте Клавдий у нас молится на коленях, — сказал я. — Может быть, снабдим его талесом и тфилном (Талес — накидка вроде шали, носимая во время религиозной службы. Тфилн, или филактерии, — кожаные коробочки с заключенными в них библейскими текстами. Во время молитвы их надевают на лоб и на левую руку)?

— Не такая плохая мысль, — сказал Липшиц, задумчиво почесав подбородок. — В этом что-то есть. Евреи, конечно, не становятся на колени.

— Вы с ума сошли! — возмутился Гамбургер.

— Вам нечего сказать, Гамбургер, — ответил Липшиц.

— Нет, есть, — сказал Гамбургер. — Мне есть что сказать. С этой минуты я не участвую в вашем фарсе. — И он гордо вышел, весьма элегантно для своего возраста сделав поворот кругом.

— Отто? — Голос Липшица был ледяным.

— Я должен серьезно над этим подумать, очень серьезно. — И со всем достоинством, на какое был способен, удалился вслед за Гамбургером.

10

Почему, прожив жизнь, столь обильную переменами, я так упрямо возражал против небольших изменений в тексте «Гамлета»? Не знаю. Если изменчивость — одно из условий человеческого существования, тогда моя жизнь яркий тому пример. Вся штука в том, чтобы не путать Перемены со Случайностями (большое искушение), а позволить отдельной нити вплестись в многоцветную ткань и занять свое место в гармонии целого. Да, я снова толкую о Замысле, Цели. Возможно, мои возражения против переделок объяснялись тем, что в датском принце я вижу много общего с собой. Я имею в виду не благородство его ума, не «вельможи, бойца, ученого — взор, меч, язык», не «чекан изящества, зерцало вкуса», а его нерешительность, его колебания и, прежде всего, его скандальную склонность «облекаться в причуды». В этом зерцале, которое он подносит к природе, я вижу свое отражение. И конечно, так же, как я, Гамлет признаем Цель (которую он в свой христианский век называет Провидением) даже в «падении малой птицы».

И есть еще одна общая черта. Никто не станет утверждать, что Гамлет хорош с женщинами — будь то юная Офелия или зрелая Гертруда: так или иначе, их смерть на его совести.

Что до меня, обе мои жены были кремированы, и только одна, Контесса, в соответствии с ее пожеланием. О моей первой жене, бедной Мете, я еще не могу писать. Контесса — другое дело.

Способен ли был Гамлет вообще любить женщину, мы не знаем; Бард молчит на этот счет, и, видимо, не без причины. Надо ли говорить, что, по общему мнению, любовь — весьма расплывчатый термин, увертливая абстракция. Но если даже сузить ее значение до страстной заботы о благополучии другого, теплой отзывчивости и внимания к его очевидным нуждам, взаимного участия и обоюдного самоотречения, то мы должны будем признать, что Гамлет в этом смысле совершенно несостоятелен, что он — ноль, сапожник. Для него Офелия и Гертруда не были реальными людьми, в них не билась живая кровь. Для него они — ходячие символы всего, что он презирает в этом мире, сосуды, куда он может излить свою желчь, и он безжалостно хлещет их злым языком. Для обеих смерть была благом. Я, конечно, не такой злодей. Я-то любил, пусть лишь однажды в жизни (причем нелепо, сентиментально). Что до жен, я всегда был вежлив с ними, хотя не всегда порядочен и добр. Если учесть, в какой среде и в какую эпоху я произрос, едва ли могло быть иначе. Позже вы сами сможете решить, насколько я виноват в их смерти.