Леди-бомж - Истомина Дарья. Страница 19
Ликеро-водочный в три смены водяру из левого спирта гонит. Земля, которая под дачи и коттеджи нарезается, — ихняя. Нефтебаза, все заправки — они. Обувная фабрика, порт, карьеры для песка и гравия — тоже они. Без них сам по себе никто и чихнуть не смеет. Тут азербайджаны пробовали укорениться, свое прихватить, «чехи», чечены то есть, крутились… Да те же вьетнамцы московские… Они всех вымели. Тут без тебя такие стрелки забивались, такие разборки шли! С гранатометами… Они свекровочку мою несостоявшуюся напрасно, что ли, над всем городом поставили? Мэр, поняла, не хер собачий! У них же команда! И похоже, крыша не только в области, в Твери то есть… Они в Москве сапогом двери открывают! Может быть, даже кремлевские… А чьи деньги они в наших четырех банках прокручивают? Ну, сама подумай, на кой черт в нашем вшивом городишке четыре коммерческих банка? А?
Я слушала молча. Потом кивнула.
— Значит, так… Пиши: «Чистосердечное признание от Гороховой Ирины…»
— Я Ираида по паспорту!
— «…от Гороховой Ираиды Анатольевны», год рождения и все такое… Кому — это я сама определю. Значит, дальше: «Находясь в трезвом уме и твердой памяти, без всякого постороннего нажима со стороны, исполняя свой гражданский долг, сообщаю следующее…»
Она долго смотрела куда-то мимо меня.
— Убьют ведь, Лиз… Тебе-то что, а у меня — ребенок…
— Пиши!
МЕНТЫ ВОЗБУЖДАЮТСЯ
Бывают сны как праздники. После них хочется петь и смеяться. Я заставила Ирку собственной рукой переписать признание в трех экземплярах, для страховки, потом выправила грамматические ошибки и воткнула, где положено, запятые. Эта грамотейка до сих пор писала «судейский произвол».
Словом, когда я спохватилась, что пора отчаливать, солнце уже село. Берега тут были окраинные, неофонаренные, только на севере, там, где город, отсвечивало зарево, и брести мне в темени было как-то не с руки. К тому же я только с виду держалась железно, в действительности нервничала от того, что Горохова может вильнуть и отказаться, и она действительно и виляла, и если не отказывалась, то дело поворачивала так, что меня сыграла в основном судья, а ее, бедную, заставили. В общем, я ее дожала, но устала так, словно мешки с мукой таскала.
Я осталась на «Достоевском». Но в каюту к Гороховой не пошла, она мне выделила подушку, одеяло и старый овчинный кожух, я постелилась на палубе на плоской крышке люка и наконец осталась одна.
Река шуршала камышами, было покойно и радостно от близких спелых звезд. Луна всходила поздно и не мешала звездам. Ангельская была ночь, теплая и мягкая, и сон ко мне пришел ангельский.
Я всю ночь летала. Но не одна, а с матерью. Как будто я уже взрослая, но мама берет меня за руку, как маленькую. Целует меня в губы теплыми мягкими губами, и от нее пахнет свежей мятой и скошенной травой, как будто она только с поля. Мы с нею стоим на высоченной горе, покрытой, как зеленым мхом, сплошным лесом, внизу в долине видны синие жилки речек и какие-то белые, как сахар, домики, И все это, оказывается, та самая Грузия, в которой я никогда не бывала. Вниз ведет дорога из белого камня, мать мне говорит: «Побежали?» И мы, задыхаясь от смеха, держась за руки, бежим что есть силы вниз, разгоняемся и вдруг взлетаем и парим в небе над горами, будто птицы, но нам не страшно, а весело.
Во сне я точно знала, что увижу море, то самое, Черное, на которое она меня так ни разу и не свозила, и я его увидела — на полнеба поднялся сверкающий темно-синий щит вод, над которым летали неизвестные мне громадные розовые птицы.
Потом — мы сидим с матерью на каких-то камнях на берегу ручья, она размыкает свои ладони, сложенные ковшиком, а в руках оказывается махонький живой ежик, серебристо-серый, с веселыми черными, как смородинки, глазками и дрожащим мокрым носиком. Такого я ждала от матери все детство и просила подарить мне его, но подарила она его мне только в этом сне.
Потом-то оказалось, что сон был в руку. Но до этого мне еще надо было дожить.
А в то утро я проснулась на палубе, закутанная в одеяло, вся в слезах. Оказывается, я отчего-то плакала. Но слезы были не горькими, а светлыми и легкими, от которых чувствуешь себя, отревевшись, очищенной, легкой, бездумно веселой, словно ничего похабного на свете не бывает.
Вылезать из угретого кокона мне не хотелось, но тут я услышала, что где-то внизу, в их каюте, плачет пацаненок. Я выждала, но он все скулил и хлюпал, я обозлилась на Ирку, которая никак не может проснуться, и побрела вниз.
На корабельной двери мелом было написано:
«Скоро вернусь!» Гороховой в постели не было, на стол были аккуратно выставлены упаковки с детским прикормом, пакеты с памперсами, стопка стираной и глаженой детской одежонки.
Искаженное личико промокшего дитяти привело меня в замешательство, но худо-бедно, я справилась с ним, обтерла попку, сменила памперс, погрела в ладонях и сунула ему в пастенку бутылочку с соской, наполненную детской смесью. Пацаненок заурчал и зачмокал, как насосик.
Вообще-то от Ирки я добилась чего хотела и делать на «Достоевском» мне было нечего, но и ребенка оставлять без присмотра было нельзя.
Я перетащила Гришуню на палубу, в его манеж с игрушками. И мы с ним начали знакомиться.
Развеселившись, он самозабвенно пытался объяснить мне что-то на своем еще птичьем языке. Такой птенчик с хохолком, толстенькими, похожими на крылышки у пингвиненка ручками и крепкими упругими ножонками.
Он то и дело издавал мощные индейские вопли, от которых закладывало уши, и, приседая, прыгал в манеже так, что тот только жалобно скрипел. Бесхитростно ликовал, радуясь сытости, солнцу, здоровенной живой игрушке, которую изображала я, и расплескивал это ликование, вопя во все горло. Так он пел. Неиссякаемая энергия переполняла его, и я впервые увидела, как он танцует. Позже я выяснила, что Гришуня может дать сто очков вперед всем и всяческим «брейкерам». Он мог отплясывать сутками, даже в полном одиночестве. Зрители его волновали мало. Он наслаждался сам собой.
Время летело как пришпоренное. И я как-то напрочь забыла, кто я теперь, зачем здесь и как оно там будет, в грядущем.
Ирка объявилась уже под вечер, когда Волга стала багрово-желтой от заката, над затоном поплыли клочья тумана и я переодела мальчика в теплый комби-незончик и шапочку.
Горохову привез на моторке здоровенный пожилой мужик в рыбацкой амуниции, причалил к внешнему борту, и она забралась на палубу по шторм-трапу, волоча за собой кукан с еще живой рыбой и сумку. В сумке стеклянно звякало, но Ирка была совершенно трезвой и злобно-веселой.
Она помахала вслед лодке рукой, поглядела на сонного ребенка и ухмыльнулась:
— Не умотал он тебя? С непривычки?
— Где тебя носило?
— Носило меня, подруга, на станцию рыбоохраны… Аж на острова! Должки собирала… Видишь?
На кукане висела пара метровых судаков и несколько красноперок помельче.
— Не скалься, как акула… Ну, надо было… Там у них прямой телефон есть. С городом. Вот я до Зиновия и дозвонилась. Прямо до аптеки. Мол, парнишка прихворнул, кое-какие лекарства нужны. Кашляет, значит, и температурит. Я так думаю, что на температуру он купится. Пришлепает сюда, никуда не денется. Как ни крути, но сам-то знает — его работы Гришка… Григорий, значит, Зиновьевич…
— Ты в своем уме, Ирка? Зачем?!
Она закурила свою «Приму» и похлопала меня по плечу:
— Не дергайся! И ничего не боись… Я-то раньше и не колыхалась! Потому как одна была… А теперь мы вместе. Они об нас подошвы вытерли, так что ж, так оно все и будет? Нетушки! Вот ты чего хочешь? Дом отыграть, барахлишко дедово, верно? Плюс моральная компенсация в виде суммы прописью! За моральную с них тоже содрать можно, будь здоров! А для этого что надо? Возбуждение процесса! Ты не думай, не такая я уж дура… У меня знакомый есть, наш городской, старенький адвокатишко, Абрам Григорьич Циферблат! Еврей, конечно, но умный, как змей. Я к нему шастала, когда хотела их насчет Гришки додавить. Только у меня ничего не завязалось, а у тебя-то, Басаргина, полный верняк! На тебя такую липу навесили — люди до сих пор шепчутся: дело темное! Только то, что я в твоей тетрадочке написала — каюсь, мол, и все такое! — этого мало. Мы Зюньку возьмем за жабры, он же слизняк, расколется! Получается — два главных свидетеля в отказ идут… Я и Зюнька! Какие-никакие, а законы все ж таки есть? Только знаешь, что я думаю? Если мы его расколем — Маргарита и не дернется. Она ж теперь блюсти себя обязана. Господи, да что ей ваш дом, когда у нее в лапах — город! А если еще и газетчиков свистнуть? Им только дай уцепиться! А тут ты — с совершенно поломанной автобиографией, внучка академического лауреата… И из-за чего? Вот увидишь, может, они и на мировую пойдут… Чтобы — никакого шухера!