Алкины песни - Иванов Анатолий Степанович. Страница 1
Анатолий Иванов
Алкины песни
Каждый раз, когда мне случалось проезжать мимо небольшой, примостившейся на отлогом лесном берегу деревеньки Черемшанки, я слышал такую песню:
Может, весной, может, осенью звонкой,
Когда полыхают березки в огне, —
Ко мне, молодой и беспечной девчонке,
Любовь пришла ко мне.
Лети, моя песня, далёко-далёко…
Пусть голос мой слышит ночная звезда.
Я с милым простилась под елью высокой,
Простилась навсегда…
Песню эту пел иногда хор девушек, работающих на колхозном поле недалеко от берега. Но чаще в прозрачной тишине отчетливо звенел одинокий девичий голосок. Он о чем-то сожалел, грустил и радовался в одно и то же время.
Песня казалась мне странной, непонятной. Что-то было в ней недосказано, точно певцы пропускали всегда самый важный куплет. Или я не уловил, не разобрал его?
Проезжая Черемшанку, я каждый раз стал прислушиваться к голосам более внимательно. Я выучил песню, записал ее слова. И только тогда убедился, что куплета, который рассказал бы недопетое, — нет.
Может быть, я так и не разобрался бы в своих мыслях, связанных с песней. Может быть, я забыл бы о ней со временем. Только судьба забросила меня на несколько дней в Черемшанку.
И в первый же день я снова услышал знакомую мелодию.
— Послушайте, что это за песня? — спросил я маленького энергичного старичка, который оказался поблизости. Его звали, как я потом узнал, Максим Теременцев. Он вместе со мной послушал несколько минут льющиеся откуда-то сверху голоса и промолвил вместо ответа:
— А тут, заметьте, всегда поют…
— Кто же поет?
— То есть как кто? — старик с сожалением посмотрел на меня. — Известно кто… Она, Алка Уралова.
— При чем тут какая-то Алка? Там целый женский хор…
Старичок опять насмешливо осмотрел меня с ног до головы и проговорил:
— А как же? У нас всегда так. Сначала Алка, а потом обязательно хором.
Уходя, старик добавил:
— Там, за речкой, сено косят.
Это объяснение, однако, нисколько не помогло мне. Чтобы понять песню, надо было знать историю ее рождения, которая связана, в свою очередь, с историей любви Алки Ураловой и Сергея Хопрова. Вот она, эта история…
Полдень. Слабый ветерок нет-нет да и качнет лениво верхушки столетних елей и сосен. Тихонько зашумит лес, стряхивая с себя дремоту.
А под деревьями не шелохнется и травинка.
Неширокая дорога пышет жаром. Воздух пахнет расплавленной смолой.
По дороге медленно движется бричка, груженная свеженакошенной травой. На возу двое: широкоплечий, немного сутуловатый парень лет двадцати восьми, в порыжевшей от солнца сатиновой рубахе, без фуражки и худенькая девушка в простеньком синем платьишке. Волосы у парня курчавые, белые, глаза поглядывают откуда-то из глубины и кажется, что от них струится холодок. У девушки волосы гладко зачесаны назад и собраны там в небольшой тугой узелок.
Парень сидит на возу неподвижно, курит. Девушка лежит позади него поперек воза, заложив под голову загоревшие до черноты руки, почти не мигая, смотрит серыми, глазами в безоблачное небо, еле слышно поет о неизвестном гармонисте, который грустит об угасшей своей любви.
Жалобно льется мелодия и сразу глохнет в густом вязком воздухе. Парень бесстрастно дымит папиросой: песня, очевидно, его не трогает.
Девушка прервала песню, вздохнула, прислушалась к скрипу колес. И еще раз вздохнула.
А потом вдруг раскинула руки в стороны, чуть вскинула голову, точно отгоняя навеянную собственной песней грусть. Блеснули ее влажные глаза.
Не грусти ты, парень бравый,
Вечерком приди в дубраву.
Нам сыграешь, — мы споем…
А потом
От всех тайком
Мы куда-нибудь уйдем —
С тобой вдвоем…
На лбу и нижней губе девушки выступали капельки пота. Она стерла их тыльной стороной ладони и, секунду передохнув, запела еще звонче:
Брось грустить по ней, мой друже,
Я нисколько той не хуже —
Посмотри-ка на меня:
Обмилую,
Обцелую
Жарче пламени-огня.
Вот такая я…
— А-а-я-я-я-я… — долго звенело над лесом. Застоявшийся горячий воздух не мог заглушить песни, и она летела, летела над деревьями, как выпущенная из клетки птица.
Девушка прислушивалась, как все дальше и дальше уносились звуки, и, набрав в легкие побольше воздуха, скороговоркой повторяла:
Вот такая,
Вот такая,
Вот такая, парень, я…
И снова прислушивалась.
— Эх ты, Алка! Тебе фамилию бы не Уралова, а Оралова, — произнес парень, не поворачиваясь. — День и ночь у меня в ушах стоят эти твои… арии. Надоело. Силосную яму докончим, ладно… а потом скажу председателю колхоза — пусть другого помощника дает…
Алка примолкла.
Лес, между тем, кончился, показалась Черемшанка. Небольшая речка серебряно-чешуйчатой лентой огибала деревню. Тысячи солнечных бликов слепили глаза. Когда въехали на мост, Алка вскочила на ноги:
— Ну что ж… Прощай, Сергуша…
И прямо с воза, через перила моста прыгнула головой вниз в воду. Завизжали от восторга копошившиеся на берегу голые почерневшие ребятишки. А Сергуша — точнее Сергей Хопров — даже не пошевелился, только скосил глаза на вспыхнувшие радугой водяные брызги.
Алка вынырнула далеко от моста и, часто взмахивая руками, поплыла к берегу.
Когда Уралова, еще в не успевшем просохнуть платье, подошла к силосной яме и взялась за вилы, Сергей Хопров не сказал ей ни слова, только подумал: «Пойду к председателю сегодня же. Или завтра, в крайнем случае. Пусть другого помощника дает…»
Но подумал просто так, из упрямства, чтобы обмануть себя в чем-то…
А песня взлетала теперь уже над деревней:
Иду я тропинкой степною росистою —
Искрится, сияет на солнце роса.
И кажется мне — про любовь мою чистую
Птичьи звенят голоса…
Птичьи звенят и звенят голоса.
И слышна Алкина песня далеко-далеко, на другом конце села, где стоит колхозная птицеферма. Слушает песню птичница Люба Хопрова, жена Сергея, и только что подъехавший с зерном Максим Теременцев, дед Любы. Старик одной рукой держится за дробину брички, другой прикрывает от солнца глаза и, задрав бороденку, всматривается туда, откуда несутся звуки, точно надеясь увидеть певицу. Люба стоит рядом, нервно комкает в руках полу белого халата, но лицо ее спокойно, только чуть бледновато, да в черных глазах поминутно вспыхивают и гаснут огоньки, то печальные, то растерянно-тревожные.
— Эк, заливается… Почище соловья! Даст же бог такой голосище! — бормочет дед Максим, прищелкивает языком. А потом вдруг сплевывает на землю, сердито трясет рыжей бороденкой:
— И кому голос даден? Хоть бы человеку!..
— Дедушка! — умоляюще восклицает Люба Хопрова.
— А ты молчи… Дед я тебе или не дед? Ну, то-то… Помогай отгружать зерно.
Люба Хопрова и Максим Теременцев молча принимаются работать. А песня Алки Ураловой летит у них над головами, звонкая, неудержимая…
…Пою про любовь, о которой мечтаю,
Которую жду и никак не дождусь…
— И скажи на милость, человек ведь вырос, — опять кивнул дед Максим в сторону, откуда доносилась песня.
— Ты же только что сказал: не человек она…
— Что сказал? Ну сказал… Без родителей она росла… Жила у старой Перепелихи. От нее и песни складать, видно, научилась. А ты зачем перечишь? Дед я тебе или не дед? — снова раскипятился старик. — Эх ты, Любаха-милаха… Как бы этот соловей твоих детишек сиротами не оставил. Знаем мы такие песни…
Люба подняла на деда свои темные, широко открытые глаза, щеки ее стали еще бледнее.
— Где уж моему Сергею, — стараясь казаться спокойной, рассмеялась Люба. — Он девок чурается, как черт сухой вербы…
— От такой чурнешься, как же… Не захочешь увидеть, так услышишь. Да ты слепая, что ли?