Печаль полей (Повести) - Иванов Анатолий Степанович. Страница 27
— Не, не поддасться. Он на суде-то открылся… больше, чем за всю жизнь, — сказал дед Андрон с такой серьезностью, будто Мишуха был ему ровесником и бок о бок они прожили целый век.
— Как открылся? Чем? — подняла Катя измученные, мокрые глаза.
— Дык, передайте, грит, Кате, что все я вынесу… И ничего со мной не случится. А скоро, мол… — На этом месте кузнец Макеев неловко кашлянул, зажал рот черной от угольной пыли и железной окалины ладонью, покачнулся, переступив с ноги на ногу, половицы под ним скрипнули. И этот кашель, этот скрип будто смутили деда Андрона, он почему-то заюлил глазами, растерянно выронил еще три слова: — Скоро того, мол…
Темные зрачки Катиных глаз дрогнули, она требовательно спросила:
— Чего — того? И чего — скоро? Ну?
— Дык… Скоро, мол, сказал Мишка, батя с войны придет… и дядя Степан, — вытягивал из себя слова Андрон, стараясь не глядеть на нее. — А там, грит, и я отсижу и вернусь.
— Скоро… — выдохнула Катя.
— Дык, Катерина! Война-то к концу катит. Не слухаешь по радио, что ли? — воскликнул дед Андрон строго, будто уличая и осуждая Катю за незнание важных и очевидных вещей. — Наши-то вон уж куда зашли, за какие рубежи! И в полячью землю, и в эту, как ее…
— В румынскую, — подсказал кузнец.
— Ага, ага, — кивнул старик белой головой. — И в других местах, во многих, на край нашего государства немца отогнали. Вот, сказал Мишка, соберемся все и заживем!
Но чем воодушевленнее говорил старик, тем все отчетливее слышала Катя в его словах какую-то фальшь, все более в груди ее что-то каменело. Вопросительно сдвинув брови, она повернулась к кузнецу. И тот тоже задергал глазами, пытаясь куда-нибудь деть их, да было некуда, и он промолвил:
— Все так, Катерина. А покудова, Катерина… уж как-нибудь. Я вот зарок дал… насчет самогонки-то проклятой.
— А чего мне твой зарок?
— Оно конечно. Тебе-то что… — Кузнец опять потоптался на скрипучих половицах. И непонятно к чему прибавил: — Мишуха-то был уже работник. А теперь четыре рта на тебя одну. — И он кивнул на забившихся во все углы ребятишек. — А что на трудодни-то дают? Ничего не дают…
Катя тяжело, будто ноги перестали ее держать, опустилась на крашенную синей краской табуретку, уронила на колени руки. День закатывался, низкое солнце еще доставало до окошек, жидкие лучи обливали ее худые плечи, обтянутые поблекшей кофточкой.
Так она сидела долго, неподвижная. И неподвижно стояли перед ней два человека — старый Андрон и хромоногий кузнец Макеев. И притаившиеся в разных углах дети не шевелились, замерли, в избе стояло мертвое безмолвие. Гасли и без того тусклые солнечные лучи, падавшие через холодные окошки, в избе будто становилось все глуше, а Катины плечи торчали еще сиротливее.
— Что это вы от меня скрываете? — вдруг спросила она, тяжко поднимаясь. Голос ее был еле слышен.
— Господь с тобой… Да ты чего?! Чего? — взмахнул старик костлявой рукой.
— Я же чую… Что еще стряслось? Говорите! — наступала на них Катя, сжав кулаки. А старик и кузнец пятились. — Добивайте уж сразу… Сразу!
Со страху заплакала в углу Зойка, девятилетний Захар Тихомилов, самый старший теперь, шагнул к ней, дернул за косицу, и она покорно замолкла.
— Сбесилась, что ли?! — грубо сказал кузнец, останавливаясь. — Детву-то чего зря пугаешь?
— Господь с тобой… — еще раз повторил Андрон, и оба они друг за другом торопливо вышли из избы, как из жаркой парной бани.
— Поворо-от, — выдохнул на крыльце Макеев. — Надо было тебе про это… что вот-вот с войны-то придут. Она ж обратное заподозрила. А в районе-то не велели нам ничего…
— Умолкни, без тебя тошно! — сердито прервал его Андрон. — Взял бы да сам и говорил с ней. А то все жался в стенку… ровно девка на первой вечерке.
На поздней улице Романовки никого не было, дед Андрон и Макеев прошли несколько метров будто враги — молчаливо, не глядя друг на друга. А потом оба враз остановились, услышав истошный крик:
— И-ироды! Не прощу-у!
Это кричала Федотья Пилюгина, мать Артемия. Она, одетая в вытертое плюшевое пальто, неряшливо замотанная в шерстяную, домашней вязки, шаль, торопливо бежала из переулка, на костыль не опиралась, а яростно колотила им, как палкой, по мерзлой дороге.
Подбежав, старуха оперлась обеими руками о костыль, повисла на нем и, шумно дыша, некоторое время старческими своими глазами молча жгла то того, то другого, словно дед Андрон да хромоногий кузнец и были самыми заклятыми ее врагами.
— Чего разбозлалась, старая карга? — произнес дед Андрон таким тоном, будто сам-то был молодой. — Чего тебе еще?
— А спросить… Это как — всего восемь годов за зверское убийство, а? И то не кого, а председателя колхозу порешил сопливец! Не прощу! В район сама поеду…
— А ступай, ступай, — вроде даже искренне поддержал ее кузнец.
— Артемушке орден был даден на войне. Зазря, что ли?
Из переулка в жакете нараспашку выскочила Лидия, вдова Пилюгина, а за ней сын Пашка.
— Мама, ну что ты себя растравляешь? — подбежав, закричала Лидия. — Идемте, мороз-то какой.
— Заткнись, телуха безрогая! — закричала на нее дряхлая Федотья. — Мужа твоего сказнили, а она на коленки перед имя…
— Не на коленки. Да что ж теперь…
— Баба, айда правда домой, — потянул Федотью за рукав и Пашка. — Баба…
Однако старуха оттолкнула внука, приподняла угрожающе костыль.
— Вот обхожу вас обоих… по башкам-то пустопорожним!
Угроза была, видать, нешуточная, потому что и Пашка и Лидия невольно отшагнули назад. Они отшагнули, а дед Андрон усмехнулся.
— Атаман ты, как Сасоний твой, царство ему…
— Вспомнили! — окрысилась Федотья. — А теперя другие времена. Теперь Артемушка, сынок его, жизню на фронте за народ клал. Рану тяжкую принял… Тяготы такие перенес, а тут вонючий собачонок афанасьевский горло ему перекусил!
— Баба, баба… —опять проговорил Пашка и неосторожно придвинулся к Федотье. Никто не успел и глазом моргнуть, как старуха, взмахнув костылем, огрела внука по голове. Костыль был тяжелый, из закостенелого березового обрубка пальца в два толщиной, да и сила у старухи, оказывается, еще имелась — Пашка от удара рухнул на дорогу как подкошенный, громко заревел от боли.
— Господи, господи! — простонала Лидия, сперва подобрала слетевшую с сына шапку, потом стала поднимать его самого. — Сынок, Пашенька. Пойдем, сынок, айда…
Она подняла его и повела прочь. Ни слова больше не говоря, повернулся и зашагал к своему дому дед Андрон. А кузнец Макеев еще потоптался на дороге и произнес:
— Бабы вон чего про тебя говорят? Зверицей ты была да ею так и осталась. Помирала бы скорей. А то всю жизнь внучатам своим закроешь. Пашке-то с Сонькой.
И только проговорив это, двинулся к кузне.
— Да уж выращу! — хрипела ему вслед Федотья. — Чтобы знали они… почем люди.
Было начало апреля, солнце пригревало щедро, съедало на крышах последние лохмотья снега, он с утра истекал сильной капелью, единственная улица Романовки почернела, оказалась, как всегда в эту пору, сплошь покрытой навозом.
В воскресный полдень по этой-то улице, когда с крыш уже не капало, а лило, и подъехал на плетеной кошевке к колхозной конторе худой, болезненного вида человек лет сорока, в потрепанной офицерской шинели без погон, несмотря на теплынь, в наглухо завязанной под подбородком шапке-ушанке.
Это был секретарь райкома партии Дорофеев.
Покашливая, он вылез у конторы из своей кошевы, вынул оттуда костыль. Незнакомый ему мальчишка лет тринадцати тащил за веревку мимо конторы довольно большие санки, на которых лежал пустой бочонок для воды, а малолетняя, годов девяти, девчушка с ведром в руке шагала сзади.
— Эй! — махнул им Дорофеев костылем, подзывая.
— Чего тебе? — спросил мальчишка, останавливаясь, но не подходя.
— Вот лошадь на конный двор отвести надо. Сделай, пожалуйста.
Мальчишка помедлил, потрогал обернутую мешковиной крышку бочонка.