Повитель - Иванов Анатолий Степанович. Страница 111
— А я, признаться, не пойму тебя, Григорий Петрович, — снова донесся до Петра голос Егора Тушкова. — Давай уж начистоту… Шли мы по ветру, а ты вдруг повернул…
Григорий со злобой бросил на пол выструганную доску, громко, не стесняясь, выругался и заходил по комнате.
— Бригадиром меня делать собираетесь? Врете вы, врете! Просто водки потрескать захотелось! Вот и заявились. Гады вы!..
Чем дальше он говорил, тем быстрее ходил по комнате, потом почти забегал. Не заправленная в брюки рубаха надувалась сзади, пузырем. Петру казалось, то надувается не рубаха, а сам отец. Надувается от злости и вот-вот лопнет. Еще раз мелькнет в дверях — и лопнет…
— Гады, — повторил он и остановился посреди комнаты. И Петр увидел, как пузырь на спине сразу обмяк, сморщился и сам отец сделался маленьким, тощим, как пескарь после нереста. Непомерно большая взлохмаченная голова странно крутилась на тонкой шее. — Небось когда на току меня всяко обкладывали колхозники, вас, защитников, я не слыхал! Гады и есть!
— Спасибо, Григорий Петрович, за ласковые слова, — дергая небритой щекой, проговорил Тушков. — А мы в самом деле хотели поддержать тебя когда-нибудь в бригадиры. Думали, ты — человек. А рисковали опять же зря ради тебя. Или забыл?
— Чем же это ты рисковал? Когда?
— Бывало иногда. Хорошо, что последний раз кузов машины успел вымести. Чуть свет Ракитин объявился: «Куда ездил?» И в кузов заглядывает. «Дровишек, — говорю, — подбросил себе, днем-то некогда…»
— Хороши дровишки! Не ими, а из них блины печь можно, — процедил Иван Бутылкин.
Петр посмотрел на мать. Анисья стояла бледная, окаменевшая. Встретив взгляд сына, она мотнула головой, точно говоря: «Не слушай их, не слушай…»
— И будем печь! Будем, — воскликнул отец. — Козыри? Не понимаю, думаете, о каких козырях речь завели? Только, братцы мои, одно забыли: когда человека бьют, он защищается. У вас наружи-то один хвост торчит, а все остальное люди не видят. А при нужде можно дернуть за хвост, да и вытащить все на свет… Придержите-ка ваших козырей…
— Ты… ты что, Григорий Петрович? — быстро и беспокойно заговорил вдруг Егор Тушков. — О каких козырях вспомнил? Мы же так, к слову…
— Мы так… мы так… — вдруг растерянно промолвил несколько раз Бутылкин.
— Ну и заткнитесь, если так. А бригадиром… с таким же успехом Амонжолку вон можете выдвигать. Хоть в бригадиды, хоть в председатели. А теперь — отваливайте.
Тушков и Бутылкин нехотя встали, потянулись за шапками. Только Муса Амонжолов продолжал сидеть, словно о чем-то задумавшись.
Когда Тушков взялся за дверную ручку, Амбнжолов вдруг крикнул:
— Стой!
Григорий сразу догадался, в чем дело, бросил тревожный взгляд на кухню, где сидел Петр. «Черт, дернуло меня его задеть!» — со страхом подумал Бородин, косясь на Амонжолова.
Муса не обращал внимания на насмешки, когда был пьян. Но в трезвом виде его лучше не трогать. Одни слово может привести его в бешенство. Причем Амонжолов отвечает обидчику не сразу. Некоторое время он сидит неподвижно и молча наливается кровью, а потом встает… Муса не прощает никому. Это Бородин знал.
Муса действительно встал и сделал несколько шагов по комнате. Глядя на приближающуюся исполинскую фигуру плотника, Григорий Бородин в ужасе взвизгнул:
— Петька-а-а!
И тотчас же в кухне вскрикнула Анисья:
— Господи!!
Однако Петр не пошевелился. Он видел, как Муса Амонжолов схватил отца за брючный ремень и легко, точно мешок с сухим сеном, оторвал от пола, выдохнул ему в лицо:
— Сволочь ты… Зачем смеешься? Муса — пьяница, Муса — вор… Муса не может быть бригадиром, но он лучше тебя… Ты людей ненавидишь, у тебя внутри все гнидами обсыпано… Убью!
Амонжолов потряс Григория в воздухе и легко, словно котенка, бросил в угол.
— Я покажу «Амонжолку»! — задыхаясь, кричал Муса.
«Сейчас бросится на отца, растерзает, как коршун цыпленка», — подумал Петр, стоя в дверях кухни. Но подумал спокойно, будто и в самом деле в углу лежал не отец, а цыпленок…
— Я покажу… К прокурору пойду. Скажу: я вор, суди меня, а главный вор — вот он… Зерно машинами воровал. Да что — зерно. Он сам у себя душу украл и куда-то спрятал… Обидно мне, вору, что такой человек по земле ходит… — продолжал бушевать Муса Амонжолов.
Тушков и Бутылкиа с двух сторон прилипли к Амонжолову.
— Муса… Брось ты его, Муса. Пойдем отсюда. Пойдем…
Амонжолов резко повернулся, и Бутылкин с Тушковым отлетели в разные стороны. Григорий вдоль стенки прополз к кровати, молча потирая ушибленные места.
Когда Амонжолова увели, Петр вышел из кухни, поднял перевернутые табуретки, расставил их у стены и сел. В комнате несколько минут стояла тишина.
Петр смотрел на отца, на его вздрагивающие желтоватые усы («А стружка отлетела, когда Муса его бросил», — подумал Петр), на острое, все в крупных веснушках лицо; смотрел презрительно и сурово.
Из кухни бесшумно вышла мать, пряча глаза, взяла в углу веник и стала подметать рассыпанные по полу стружки.
Скрипнула деревянная кровать, и голос отца прозвучал, казалось, так же скрипяще:
— Вот так, сынок… Учись. Жизнь — она сверху только вроде ласковая и безобидная, как годовалая телка. А на самом деле у нее копыта, что у твоего быка-трехлетка. Нет-нет да и долбанет по башке своим копытом, скребанет по сердцу таких простаков, как ты. Долго болит потом. Но ничего, загрубеет сердце, и копыто-то как бы полегчает.
— Чему учиться? — переспросил Петр. — Как хлеб колхозный воровать?
— Ах ты змееныш! — Григорий спрыгнул с кровати. — Ты воров в другом месте поищи!.. В отца пальцем не тыкай.
— У Веселовых, что ли?
— Вот-вот. Догадался. Средь бела дня — и то целых четыре мешка пшеницы зажулили. С такой женой с голоду не подохнешь!
— Замолчи ты, отец! — не помня себя, крикнул Петр, вскакивая на ноги и подбегая к кровати. Анисья — откуда взялись силы! — в один миг повисла у него на шее.
— Сыночек, сыночек мой…
Петр остановился. Он обнял одной рукой прильнувшую к нему мать, а другой стал тихонько поглаживать ее мягкое плечо.
Так они, мать и сын, долго стояли посреди комнаты, прижавшись друг к другу. Григорий смотрел на них с кровати исподлобья.
Наконец Петр осторожно посадил мать на табурет и обернулся к отцу:
— Не для того ли ты подставил в ведомости четыре лишних мешка, чтобы очернить дочку Веселовой? А? Понял я все, батя!..
3
Над Локтями ныряла в облаках тяжелая, в червоточинах, луна. В просветах между тучами робко вспыхивали и тотчас же гасли красноватые звезды, точно кто горстями бросал в небо мелкие, моментально сгорающие искры.
Отворачивая лицо от ветра, Петр пошел на берег. «Отец родной — вор, вор, вор…» — стучало у него в висках.
Озеро час назад только плескало волной, а теперь глухо и зловеще шумело, словно вместо воды было доверху наполнено извивающимися, кем-то потревоженными змеями. Ветер еще не успел как следует раскачать тугие, неподатливые волны, яростно схватывал с их верхушек клочья пены и швырял в темноту. Прибрежные деревья были уже мокрыми.
Петр остановился среди сосняка и прислонился спиной к дереву. Водяные брызги сюда не долетали. Когда сквозь разлохмаченные тучи проглядывала луна, Петр видел за деревьями вспенившуюся пучину озера. На мгновение оно вспыхивало мерцающим голубоватым огнем, и тотчас же смыкалась над ним непроницаемая мгла. Смыкалась, как чудилось Петру, с каким-то тупым звуком, который резкой болью отдавался в его голове.
Постояв так немного, Петр отвернулся от озера, сел на землю. Опять что-то острое и холодное сдавливало ему виски. Он долго тер их пахнущими керосином жесткими ладонями.
Скоро Петр окончательно продрог, а Поленьки все не было. Да он и понимал, что не придет она. И не потому, что разыгралась непогода.
Невольно вспомнилось ему, как Поленька зимой в метель стояла за деревней, облепленная снегом, ждала его. И он вслух сказал: