Тени исчезают в полдень - Иванов Анатолий Степанович. Страница 47
– Об этом после, когда я дома лежал почти что мертвый, мне уж люди рассказали. И что немец прикладом меня саданул, когда я из толпы выбежал, и про все… И разведчикам, что приходили еще в деревню потом, все рассказали люди, чтоб, дескать, дрались с немчурой не жалеючи… А я думаю – зря Петюшке-то знать об этом было до поры… Долго ли, не поберегшись, о пулю напороться! Да… без чувств, говорю, лежал… Бабам наказал, когда бой зачался: «Держите, говорю, старосту Фомичева, ради Бога…» Где там! Вперед немцев, сказывают, убежал… Так вот и упустили. Известно, бабы… А я сейчас хожу, Петюху ищу. Раненый он, говорят. Вот ты, доктор, однако, али сиделка – кровью и больницей от тебя пахнет. Не укажешь, где Петюху-то искать? Посмотреть на него охота…
– Нельзя на него смотреть. Без памяти он. В тыл сейчас его повезут, в госпиталь.
– Ну, вези, вези… Гляди мне, вылечи его! Полюшку-то не вылечишь теперь. Не забудь только, передай: все пела она в холмах, как письмо приходило. Я вот и жил-то затем только, чтоб самому рассказать Петюхе, как она пела. Да, вишь, нельзя, выходит. Так ты расскажи. А я помирать пойду. Все нутро отбил немец-то прикладом, оторвалось там что-то… Ну, прощай…
Вера Михайловна слушала старика и с удивлением глядела на дымящиеся развалины небольшого домика, возле которых они стояли. Из всего домика уцелела одна-единственная стена. Она была густо изрешечена пулями, осколками снарядов. На стене висели старинные, в черном футляре часы с круглым тяжелым маятником. Часы шли! Маятник неторопливо раскачивался, отсчитывая секунду за секундой.
Это было чудом. Казалось невероятным, что ни одна пуля, ни один осколок не задели их…
Старик тоже поглядел на развалины домика, потом на Веру Михайловну и проговорил:
– Чему удивляться тут? Часам положено время показывать, они и показывают. Время-то разве остановишь? Не остановишь его. Вот и идут часы. Дом этот Смирновых был – сказывал я или нет? И часы ихние…
Вера Михайловна подошла к стене, бережно сняла часы и унесла их к себе.
… Обо всем этом Петру Ивановичу по выздоровлении и прибытии в свою часть рассказывала Вера Михайловна.
– Спасибо – прошептал он. – Некоторых подробностей я не знал. А часы… Вы сохраните, пожалуйста, их. Это единственное, что у меня осталось… от всего…
И снова воевал, ожесточаясь месяц от месяца. На награды он по-прежнему не обращал внимания, обещая в шутку все той же Вере Михайловне посчитать ордена и медали после войны, но когда присвоили ему звание подполковника и назначили командиром полка, он ощутил нечто вроде радостного удовлетворения. Нет, это было не чувство тщеславия. Просто почувствовал он себя сильнее, точно кулаки его налились свинцом, и теперь если уж размахнется, удар будет сокрушительней, чем прежде.
Когда кончилась война, он сказал Вере Михайловне:
– Теперь – в академию. Я должен, покуда жив, быть в армии, чтоб… чтоб пели спокойно девчата свои песни.
– Куда тебе… Я твое тело знаю лучше, чем свое собственное. Оно все изрешечено и перештопано. Я, наверное, километр ниток на тебя истратила.
– Ничего. Если что – подлечат.
– Не пытайся, Петр Иванович, – не примут. Вот этот осколок я вытащила у тебя почти из сердца. Это не шутка.
– Ничего. Только бы приняли в академию. Должны принять. Я до Сталина дойду, если что… Только не думаю, что это понадобится. А сердце у меня – как новый мотор на старом, искореженном тракторе. А ведь главное – мотор, а не заплатанная кабинка.
Но во время Парада Победы, когда он, полковник Смирнов, шагал мимо Мавзолея, сердце его застучало вдруг торопливо и больно, замерло на секунду – и снова продолжало биться ровно и неслышно.
Сердце солдата, работавшее в войну на износ, впервые дало перебой сейчас, когда пришла победа. Смирнов понял, что это зловещее предзнаменование, но страха не испытал: черные вражеские знамена были повергнуты наземь, к ногам победителей. Страшно было бы, если б сердце сдало раньше.
В академию его все-таки не приняли.
– Ну что ж, будем служить без академии, – с сожалением сказал Смирнов Вере Михайловне. – Только теперь мне, выходит, личный доктор нужен, а?
– Да я уж давно твой личный доктор.
Через месяц он и Вера Михайловна поженились.
Служить Петру Ивановичу довелось теперь в Сибири. Он и в мирное время служил, как в военное. Вставал в пять утра, ложился в двенадцать. Иногда и вовсе не ложился, сутками и неделями пропадал на учениях.
– Петя, сердце все хуже и хуже. Подавай в отставку, – не однажды просила жена.
Он и сам чувствовал, что хуже. Но говорил свое обычное:
– Ничего. В мирное время – ничего.
– Какая для тебя разница? Для тебя оно – как военное.
– Сам-то я выдохнусь скоро, верно. Но я должен, пока хожу на ногах, выучить как можно больше солдат. Чтоб девушки спокойно пели. Ты понимаешь? Я помню это и не могу… в отставку.
– Другие выучат, Петя.
– Другие? Не у всех… невест душили за горло. Ты прости, я тебя люблю, ты знаешь, но Полинку… не могу забыть. Это уже не любовь, это нечто большее, необъяснимое… У других родителей не пытали, не кололи штыками. Вот чего… может, не хватит тому, кто займет мое место. Понимаешь, Вера? Ты должна это понять…
Она понимала, но сердце Петра Ивановича давало перебои все чаще и чаще. Начались сильные припадки. Они сваливали его иногда намертво. Петр Иванович сперва скрывал это, пока было можно. Потом, несмотря на запрещение врачей, добился у самого министра обороны разрешения служить в армии. Добиться его было делом почти немыслимым, но он добился, – правда, с одновременным назначением военкомом одного из глубинных районов Сибири…
И только весной 1959 года, когда врачи категорически заявили, что дело идет о жизни или смерти, малейшая нагрузка на сердце приведет его к гибели, он подал в отставку.
Подал и спросил жену:
– Я знаю, жить мне осталось недолго. Сколько – врачи не скажут. Ты тоже врач. Но ты еще моя жена. Я у тебя никогда не спрашивал об этом. А теперь спрашиваю – сколько?
Вера Михайловна заплакала.
– Сколько? – бледнея, повторил Петр Иванович.
– При той жизни, которую ты ведешь… это… может случиться каждую минуту. Но если будешь беречься, если оставишь работу – года два… три, может быть…
– Так… не больше?
– Осколок. Вот он, – вместо ответа сказала Вера Михайловна.
– Так, – еще раз повторил Петр Иванович, положил руку на сердце, послушал. Оно билось ровно и спокойно, как ни в чем не бывало. Он усмехнулся. – Видишь, я даже нисколько не взволновался, когда узнал, что жить мне осталось всего семьсот дней. Семьсот. Самое большее – тысячу. Видишь, я даже весел. А раз так, значит, все вы ошибаетесь. Я проживу больше. А в общем – поедем на юг, отдохнем хоть раз в жизни по настоящему.
Два с половиной месяца они провели на Черноморском побережье, купались в море, валялись на теплом песке, в тени полосатых зонтов. Первый месяц Петр Иванович ничего не говорил, играл целыми днями в шахматы, лениво перелистывал журналы. К концу второго стал пожмуриваться на море и на веселое, неугомонное солнце, как кот на воробья… А в начале третьего спросил:
– Черт возьми… Тут никогда не дохли от безделья?
Через неделю они были в Усть-Каменке. Поговорили с жителями села, посидели на могиле его отца с матерью. Петр Иванович посадил березку над могилкой Полины и ее деда, заново покрасил оградки вокруг невысоких холмиков.
И сказал:
– Тяжело мне тут. Поедем к себе, в Сибирь.
Приехали в Сибирь, уже зимой, в ноябре, вызвали к себе стариков Веры Михайловны. Петр Иванович набросился на книги так, будто сроду никогда не читал их. Но через месяц-полтора начал пошвыривать то одну, то другую недочитанную книгу на диван. Швырнет и начинает ходить по комнате из угла в угол, как запертый в клетке зверь.
Вера Михайловна, возвращаясь с работы из поликлиники, все чаще и чаще заставала его за этим занятием и тяжело вздыхала.
– Ну, чего вздыхаешь? Что ты меня жалеешь?! Тебе-то хорошо…