Вечный зов. Том II - Иванов Анатолий Степанович. Страница 137

Он выдернул из кармана фляжку, трясущимися пальцами отвинтил крышку, сделал ещё несколько жадных глотков.

«Как же это всё получилось? Как получилось?!»

У обгорелой стены было душно, не спирт, а запах конопляника, густой и приторный, туманил ему мозг, проникал куда-то до печёнок, до сердца, вызывая отвратительную тошноту. Надо было идти проверять посты, но от одной этой мысли тошнота наваливалась ещё больше. Фёдор боялся идти в лес, в темень. Но не темени или какой-то опасности боялся. Ему казалось, если он увидит сейчас любого солдата из «армии» Лахновского, с ним что-то произойдёт. Скорее всего, он выдернет из кобуры парабеллум и с нечеловеческим сладострастием разрядит его прямо в лицо того человека…

Неожиданно в голове Фёдора что-то зазвенело — будто колокольчики запели неподалёку, всё приближаясь. И сквозь этот звон пробилась, пришла к нему вдруг мысль: а что, пройти сейчас по всем секретам и, сжав зубы, перекосить всех из автомата! Затем явиться в кабинет Лахновского, подойти к нему вплотную, схватить одной рукой за воротник его сюртука, другой вдавить парабеллум в хилую грудь его и надавить спусковой крючок. Затем… Затем выволочь его наружу, бросить труп в телегу… в мотоцикл. Возле штаба «Абвергруппы» всегда стоит несколько мотоциклов. И рвануть куда-нибудь туда, откуда фронт приближается. И сказать потом… Как Ванька когда-то давно, в гражданскую… Как Ванька, сказать: «Вот вам атаман наш… только мёртвый. Вот сам я. Что хотите со мной… К стенке так к стенке. Только скорее давайте». Так примерно он сказал тогда. И Анна, сидящая на телеге, страшная, неживая, вдруг встрепенулась, сорвалась с телеги, закричала: «Вы сперва разберитесь, вы сперва разберитесь!..»

Фёдор, вздрогнув, очнулся от своих мыслей. Какой Иван? Какой Лахновский? Кто это ему позволит с трупом выскочить на улицу, взять мотоцикл? В первые же секунды прошьют из автоматов, решето сделают. И разве прорвёшься через линию фронта… или к партизанам? Чушь всё это. Бред. И — какая Анна? Где она, Анна?

Он мотнул тяжёлой головой, окончательно приходя в себя. Затем поглядел на небо. Но не увидел там ни звёздочки, ни проблеска.

Выпитый спирт совсем не оказывал никакого действия, совсем не чувствовался. И удушающий запах конопли теперь не беспокоил. «Притерпелся, что ли?» — мелькнуло у Фёдора. В голове были непривычная пустота и ясность. Ощущая это, он думал лишь, что у него и в мыслях никогда не было перейти на службу к немцам, но произошло именно это, совершилось всё быстро и просто в пасмурный ноябрьский день, числа шестого, кажется, как раз под праздник…

Фёдор плотно закрыл глаза, словно боялся, что густая темень разверзнется мгновенно ослепляющим светом и в этом свете явится ему такое, что люди видят один раз в жизни, перед его концом. Он всегда закрывал глаза, когда его мысли, лихорадочно пометавшись, неизбежно подводили его к этому рву, вырытому километрах в десяти от Пятигорска в жёсткой, каменистой земле обречёнными людьми, уже, собственно, мертвецами, среди которых был и он, Фёдор Савельев. Закрывал, намертво стискивал челюсти — аж зубы крошились, — и это помогало ему не думать о том жутком и страшном, что произошло там, под Пятигорском, возле рва, неимоверным усилием воли он заставлял себя думать о другом. О чём угодно, но только о другом.

Вот и сейчас заставил. Откуда-то из бездонных глубин мрака возник жаркий и пыльный летний день, длинный состав из двух- и четырёхосных товарных вагонов, толпы воющих баб и ребятишек. Где-то там, в этой толпе, был Сёмка, уезжающий на фронт, то ли его сын, то ли не его. Да нет, чего там — его, Фёдор это всегда знал, по обличью видел, но изводил Анну своим подозрением от обиды на весь мир, который пошёл куда-то не туда, от обиды на Анну, которая досталась ему уже тогда, когда была не нужна, да к тому же кем-то до него испробованная. Сёмка уходил добровольцем, но Фёдору было безразлично, как он уходил, добровольно или по призыву, он был, как и два других сына, Димка и Андрейка, как все люди, чужой ему, провожать он его не хотел. Но в последнюю минуту пошёл зачем-то на станцию, потолкался среди плачущих женщин, которые цеплялись за мужей, сыновей и братьев, будто хотели оттащить их от поезда, собиравшегося отвезти мужчин на войну, может быть, на гибель и смерть, и неожиданно как-то очутился перед Семёном.

«Не думал, что ты придёшь», — сказал тот удивлённо, отстранив от себя заплаканную Анну, растерянную девчонку, на которой недавно вроде женился.

«Я знаю, — ответил ему Фёдор. — Потому и не хотел».

«Зачем же пришёл? Я бы не обиделся».

«Не знаю. Может, зависть пригнала».

«Что?!» — Сёмкины брови вскинулись.

И все другие стоящие вокруг Семёна удивлённо шевельнулись. Это Фёдор помнит ясно и отчётливо, как и весь этот короткий разговор, почему-то глубоко врезавшийся ему в память. Кто-то, Иван, кажется, брат, ну да, Ванька, тоже уезжавший на фронт, даже подошёл вплотную почти, недоверчиво, пряча насмешку, спросил:

«Погоди, погоди… Какая зависть? Что на войну не берут?»

Но Фёдор эту насмешку расслышал, почувствовал, что-то в нём вскипело внутри едкое и злое. Но он задавил в себе эту злость, усмехнулся лишь тяжко и холодно и ответил не только Ивану, всем им, сказал несколько слов, будто кирпич к кирпичу положил:

«Нет. Это бы и я мог, коли захотел… В крайнем случае — как Инютин Кирьян… Вообще… Но вам этого не понять…»

Да, так он им сказал тогда, повернулся и пошёл, не заботясь, как они поняли его слова и что о нём думают.

На фронт, как Инютин Кирьян, Фёдор не побежал. После проводов Семёна он дня три или четыре пролежал дома, на работу не ходил. Анна что-то говорила ему, о чём-то просила, плакала — он отмахивался.

А потом встал, побрился, пошёл в МТС, к начальнику политотдела Голованову.

— Вот что… снимайте броню, — заявил он ему, даже не поздоровавшись. — Я на фронт лучше пойду.

— Погоди, Фёдор Силантьевич, — сказал Голованов, несколько удивлённый. — Приближается уборка. Зимой ты взял обязательство убрать сцепом из трёх комбайнов две с половиной тысячи гектаров…

— Другие уберут. Вон на курсах девок сколько научили. И трактористок, и комбайнёрок. Я на работу больше не выйду.

— Как это не выйдешь?

— А так. Я всё сказал…

И Фёдор пошёл из кабинета.

— Стой! — вскрикнул Голованов, встал, опираясь на костыль. И заговорил, дёргаясь, багровея лицом: — Ты что вытворяешь?! Мы тут с ремонтом пурхаемся, а ты неделю нос в МТС не показывал. Теперь заявляешь…

— Болел я, — вяло сказал Фёдор.

Голованов, помнится, прихрамывая, подошёл к Фёдору, оглядел его с ног до головы.

— Ну, что оглядываешь?! — раздражённо воскликнул Фёдор. — Я не продаюсь, не примеряйся… А я вам больше не работник.

Голованов ещё помолчал, думая о чём-то. Потом сказал:

— Давно уж не работник, мы видим… Так я и не могу понять, что с тобой такое произошло.

— На фронт, сказано, хочу.

— Все хотят, да ведут себя по-человечески. Вот сын твой Семён…

— Ты им не тыкай мне в морду! Он сам по себе, я сам…

И ещё помолчал начальник политотдела МТС, видимо пытаясь понять смысл его слов.

— Держать мы тебя не будем, Фёдор… Теперь обойдёмся с уборкой как-нибудь.

— Вот и обходитесь, — неприязненно бросил Фёдор.

— Но пока суд да дело, на работу выходи. А то вместо фронта суд тебе выйдет.

— Пугаешь?

— Цацкаться с тобой, что ли, будем?! — опять вскипел Голованов, лицо его стало совсем чёрным, страшным. — Нашёлся какой! Война, люди хлещутся до полусмерти, а он… Отправляйся в мастерскую да гляди у меня!

Фёдор смог сообразить тогда, что предупреждение Голованова было нешуточным, прямо из его кабинета ушёл в мастерскую. И вообще не выходил почти из МТС, пока продолжалось это «суд да дело», как высказался начальник политотдела. Продолжалось оно недолго, в конце июля Фёдор получил повестку. Провожали его одна Анна да Андрейка с Димкой. Дети были испуганы. Анна не плакала, ничего не говорила, Фёдора это смертельно, до тошноты озлобляло, но он тоже ничего не говорил, в голову ему, как в медный лист, долбило со звоном: «Ну и чёрт с вами, оставайтесь! Оставайтесь!» Лишь стоя уже в проёме вагонной двери, он спросил сверху: