Вечный зов. Том II - Иванов Анатолий Степанович. Страница 32
— А потом? — дав старухе передохнуть и успокоиться, спросила Наташа.
— Что потом? — с грустью откликнулась Акулина. — Так же, как в первый побег, кралась я тайком от села к селу, днём отлёживалась по глухоманным местам, по оврагам, ночью шла. Куда? А кто его знает? Все беглые каторжники из Сибири в сторону России, к Уралу, пробираются. Будто там спасенье.
— Как же вы дорогу в тайге узнавали?
— Чего её узнавать? Россия — она в западной стороне, это всем известно. Куда солнышко садилось, туда мы и шли. Озёра обходили, речки пересекали. Байкал-море было самой тяжкой преградой. Ну, кто как мог и его одолевали. Вот даже в песне поётся…
— А вы как?
— Я? А я обошла его. Уж осенью, под зиму. И Иркутск миновала далеко-о стороной. А тут и зима накатила. Тут и погибель бы мне, кабы не человек один…
Старая женщина поглядела на Наташу и почему-то вздохнула.
— Кабы не человек… Да и ему погибель бы вышла, не наткнись я на него. Он, как и я, замерзал уж в снегу. Тожеть беглый, с самого Александровского централа ушёл… Это он потом обсказал мне, когда мы… — Старушка вдруг запнулась, опустила блеснувшие глаза. И, разглаживая одеяло на острых коленках, закончила: — Когда мы оклемались обои маленько, отошли. Иваном его звали… зовут.
— Значит, он жив? — спросила Наташа.
— Живой… А тогда плох был, думала я, и не выживет. Медведь-шатун его поломал. Сильно поломал — снег вокруг него весь был кровью пропитанный. Его ли, медвежьей ли — не поймёшь. И обои лежат рядком — он и зверь лесной. У медведя брюхо располосовано ножиком, кишки вывалились, пар от них идёт… Я как наткнулась на такую картину, обомлела, попятилась было назад. Да он, человек тот, Иван, поднял голову, глядит на меня: откуда, мол, такое явление? А я до этого неделю почти шла голодная, во рту, кроме лесных шишек, ничего не было. И застудилась я — ведь оборванная, ободранная была, — голова который день как чугунная, горячая. Не знаю, зачем я ещё шла куда-то, откудова силы брались? Иду по тайге, а в голове одно — приткнуться в снег, задремать, да и дело с концом. Кончатся, мол, разом все мучения.
— Я это понимаю, — вырвалось как-то само собой у Наташи.
— Ты понимаешь! — вдруг проговорила старая женщина строго. — Да ты дура голимая! Такое ли твоё дело было, как моё тогда?! Да и я… Как призналась после Ивану об таких мыслях, он меня на чём свет обругал. «Дура, грит, ну и кому что доказала бы? Человек до последней силушки должен за себя стоять».
— Да, это правда. Это правда, Акулина Тарасовна, — после некоторого молчания произнесла Наташа. — Ну и что… дальше?
— Дальше что? — задумчиво, сама у себя, спросила старуха. — Попятилась я, запнулась об валежину какую-то, упала в снег. А человек, Иван, всё глядит на меня. И улыбнулся вдруг… Вот, доченька, хоть верь, хоть нет, до сёдни эта его улыбка стоит перед глазами. Сколь годов прошло… Жизнь минула. А я помню. С ней и помру. Глядит и улыбается. «Откуда, грит, такая ты хорошая?» — «С Акатуя», — отвечаю. А сама на медвежьи кишки смотрю. Кровь ещё с медведя течёт, и в голову мне долбит — подползти и напиться этой крови, мяса сырого зубами отхватить. Да не смею. Он догадался об этом, спрашивает: «Который день не ела?» Я говорю: «Четвёртый, а может, пятый». — «Совсем ничего?» — «Совсем… Кедровые орехи жевала, правда». — «Ну, тогда, — грит Иван, — ничего, глотни медвежьей крови…»
Наташа при этих словах вопросительно приподняла лишь голову.
— А что ж… подползла к зверю, зачерпнула ладонью из брюха. Кровь уж загустела.
— Боже мой! Боже мой! — дважды воскликнула Наташа.
— Страшно? Али противно?
— Не знаю…
— Да, Наташенька. А я вроде слаще ничего до этого не пила, не ела. Ну, крови этой я с пригоршню выпила — голова ещё шибче кругом пошла. Опьянела я и про Ивана забыла, покуда его голос не пробился, как сквозь стенку: «Тут овраг рядом, вон за теми соснами я там ямку вырыл, ночевал там… Отволоки меня как-нибудь туда, если сможешь…»
Во всё это, что рассказывала старуха, Наташа теперь и верила, и не верила. Бабка Акулина была худенькая, тощая, высохшая, трудно было представить её молодой женщиной, трудно вообразить, что на её долю выпали такие страдания, такая судьба. И Наташа непроизвольно воскликнула:
— Неужели… неужели так всё и было?
— Так, доченька, — вздохнула слабенько старуха.
— Не может быть, не может быть!
— А было, — повторила она с какой-то грустью. — Как я отволокла этого Ивана в яму ту, не помню. Стонал только он громко, это помню. Спина и бок у него до костей были располосованы, правая рука вывихнута зверем. Это я сразу поняла и вправила, как в земную норку заползти. Кости выправлять меня ещё матерь научила. Подёргала руку — он в беспамятство от боли ушёл. А на лице капли потные. Что ж, думаю, отойдёт. Покуда он в бессознании был, всё тело обсмотрела. Оказалось, что и нога, до самого паха, тож когтями разорвана. Господи, что с им делать? И сама я вся в жару, в голову молотками колотит. Выползла наружу. Морозы уже не сильные, слава богу, стояли. Спички у меня были, разожгла кое-как костерок. Поплелась на то место, где его шатун ломал, — там я котомку вроде этого парня видела. Подобрала котомку — там тряпьё какое-то, котелок, тужурка рваная, один почему-то сапог. И ножик… ну, обыкновенный кухонный ножик, с деревянной ручкой в снегу увидела. Этим, значит, ножиком на медведя-то! Кухонным. Скажи — не поверят. Вернулась к костру, натопила снегу в котелке, обмыла, как могла, его ранки, обвязала тряпьём. И тут сама в беспамятство провалилась. Чую, что проваливаюсь, а в голове сверкает: околеем ведь обои от мороза! Кое-как дыру в ямку тужуркой этой, ветками прикрыла… Господи, Наташенька! Да разве всё расскажешь? Где и слов взять!
— А вы найдите! Найдите… — умоляюще прошептала Наташа.
Воспоминания о прошлом разволновали старуху, она легла, натянула одеяло до подбородка, голову чуть повернула в сторону. Тоскливыми глазами, не мигая, долго глядела в чёрный проём окна. Там, в черноте, за мраком нескончаемых лет, было её страшное прошлое, она, подумала вдруг Наташа, видит его сейчас ясно и отчётливо. И от этой мысли у неё потёк озноб по всему телу. Страшно вспомнить всё это, а каково пережить?! И где же было взять столько человеческих сил?!
Чувствуя, что с ней что-то происходит, и не умея ещё объяснить этого, Наташа ещё раз попросила:
— Найдите. Как же вы там, дальше?
— Да, что ж? Оклемалась я, а он ещё турусит в беспамятстве. В жару пылает весь. Нет-нет уж открыл глаза, диким зрачком буравит меня во мраке. Потом, различаю, зрачок потеплел. Узнал, значит, вспомнил… Ну что ж, стала я ходить за ним. Первым делом мяса медвежьего ножиком кое-как наскоблила, отвар сварила… Э-э, да что! И у него, и у меня силушки кончались, потухли обои, как сгоревшие головешки. А сошлись вот в тяжкой судьбе — зачадили кое-как, огонёк-то снова и занялся… Медвежьим мясом спаслись. Ранки его я хвойным настоем промывала, распаренной берёзовой корой обвязывала. Берёзка, она великий лекарь, доброе дерево, на счастье людям дадено. Через месяц он вставать начал… Ну, в общем, скоротали мы зимушку. У меня в узелке петли проволочные и волосяные были. Зайчишек ловили иногда, рябчиков… А по ранней весне, как травка пробиваться начала, мы и разошлись.
— Разошлись?!
— Ага, — кивнула старуха. — Он по политическому делу сидел, не могу, грит, больше в норе этой торчать, друзья-товарищи ждут. Норку-то жалко было покидать, обжили мы её, раскопали пошире, печку из глины сделали, трубу из корья вывели. Внутри той же глиной обмазали — она, труба-то, славная получилась. Он, Иван, придумал, — улыбнулась Акулина Тарасовна. — Он на все руки оказался мастак. Маста-ак, славный…
Отсвет от улыбки долго держался на изношенном лице старухи, таял нехотя, медленно, — видимо, она вспоминала из того давнего что-то приятное, сокровенное. Наташа это почувствовала женским чутьём, отчётливо поняла, что спрашивать об этом ни в коем случае нельзя, это надо оставить только ей одной. И сдержанно, осторожно вздохнула.