Домашний совет - Алексин Анатолий Георгиевич. Страница 2
Через десятилетие, покидая наш последний домашни и совет, я думал о том. что родители мои, по привычке мысленно сговорившись, долго проводили некий эксперимент, хотели доказать, что можно, не напрягаясь, прожить под одной крышей без ссор и скандалов.
Ко всякому дерзкому эксперименту вначале относятся подозрительно. Даже близкие друзья дома настаивали:
– Должны же вы хоть когда-нибудь хлопать дверью, обижаться, не разговаривать!
Это было похоже на утверждение, что человек непременно должен болеть. Хоть изредка, но обязан.
– Одноименные нравственные заряды – и ни милейших отталкиваний! – изумился кто-то из наших соседей.
– Зачем делать правила физики правилами семьи? – с грустной улыбкой ответил отец.
– И все равно… это вызывает здоровую зависть!
– Зависть не бывает здоровой, – мягко возразил отец. который редко вступал в дискуссии. – Как жестокость не может быть доброй. Зависть – это как бы «внутреннее сгорание» без двигателя.
– Интересно, – сказала мама.
– Она, зависть, никого не движет вперед, – продолжал отец. – А сгорание внутри души происходит: бессмысленное, бесцельное.
– Внутреннее сгорание может быть и благородным. не согласилась мама, – точнее сказать, горение!
– Да, да… Конечно! Только не в данном случае. Не на этом моральном топливе. Ты абсолютно права. – Отец умолк.
Мы жили в доме научных работников, на первом этаже.
– Почему мы на первом? – спросил я у отца.
– Потому что другие от него отказались.
– И комнаты смежные…
– Плохо вовсе не все, что принято считать плохим. Мы с мамой будем здесь встречать старость. Спокойней встречать ее на первом этаже: не зависишь от лифта. Смежные комнаты… Но разве мы мешаем друг другу?
Искать и находить в отрицательных явлениях плюсы, положительные оттенки – это было отцовским характером. Он отличался от маминого большим спокойствием и, я бы сказал, смирением. Отец, к примеру, не настаивал так непреклонно, как мама, на ежесекундном выполнении всех законов порядочности и равноправия.
Мы не могли сказать по телефону, что мамы нет дома, даже если она спала, – надо было сообщить, что она дома, но устала и прилегла на диван: это отвечало действительности. Нельзя было осуждать людей, которые приходили к нам в гости: зачем же их тогда приглашать?
Научную лабораторию, в которой работали мама и папа, зозглавлял член-корреспондент Савва Георгиевич – ученый с мировым именем.
– У него и характер мировой! – сказал я однажды. – Предложил мне прокатиться на белой «Волге».
– И ты поехал? – ужаснулась мама.
– Нет… Спешил на урок.
– Молодец! – успокоенно похвалила она. У члена-корреспондента было два прозвища: Гигант и Мамонт.
– Наш Мамонт! – называли его почти все сотрудники. А мама с папой говорили:
– Наш Гигант!
По совместительству Савва Георгиевич руководил факультетом, который я видел во сне с тех пор, как мы начали изучать физику. Владик сказал, что эта мечта настигла его значительно раньше.
…Владик был хилым ребенком. А я, к сожалению, никак не мог хоть чем-нибудь заболеть.
В раннем детстве мы то и дело подвергались осмотру врачей.
– Чем ты болел? – спрашивали у Владика. И он долго, с гордостью излагал:
– Корью, коклюшем, краснухой, свинкой, бронхитом, воспалением легких (два раза!) и гриппом (почти каждый год!). И дальнозоркостью!
Казалось, он перечисляет свои награды.
Слово «дальнозоркость» звучало в его устах как «дальновидность».
Покидая последний домашний совет, так странно совпавший с окончанием школы и поступлением в институт, я вспомнил слова Ирины:
– Все, что принадлежит твоему родственнику, – это, по его мнению, самое лучшее: рубашка, портфель. Даже очки! Хотя они своей тонкой металлической оправой придают лицу иезуитское выражение. Или не будем в этом винить очки?
Зная, что я вступаюсь за Владика, она прищурила свои зеленые глаза, будто угрожая закрыть для меня какую-то дорогу. «Ты согласен?» – часто спрашивала она у тех, чье согласие было ей обеспечено. Она вообще предпочитала общаться с представителями мужского пола, которые в ее присутствии замирали. С девчонками ей было так же трудно, как нелегко полководцу, привыкшему повелевать и командовать, переходить на общение со штатскими, не подчиненными ему людьми.
– Недавно у твоего родственника лопнул шнурок, – продолжала Ирина. – Он присел, склонился над своим любимым ботинком и в такой позе начал мне растолковывать: «Крепкий, новый шнурок! И порвался… С кем не случается?!» Восхитительное свойство. Ты согласен? – Зеленый свет в глазах начал исчезать. – И болезни его, ты заметил. носят изысканные имена; ал-лерги-я, хо-ле-цистит. Хочется заболеть!
– Зачем уж ты… так? – осмелился возразить я. – Раньше у него и свинка была. А сейчас… у моей болезни тоже царственное звучание.
– Какое?
– Нефрит.
На самом деле нефрит я приобрел более десяти лет назад, распрощавшись с беспечным детсадовским возрастем и готовясь вступить на пожизненный путь забот и ответственности.
Перед первым учебным годом нас обследовали, и туг опять выяснилось, что все болезни мой брат героически взял на себя.
– Хоть бы ты когда-нибудь простудился! – сказал он по пути домой.
Я решил выполнить эту просьбу. Тем более что накануне я слышал, как он угрюмо жаловался маме:
– Зачем Саньке ходить на школьную медкомиссию?
– Сане… – поправила она.
– Здоровый… балбес!
После елочного представления в детском саду многие стали называть меня «добрым молодцом», а Владик стал называть «балбесом».
Позже я понял, что он, к сожалению, не обладал ни добротой, ни какими-либо способностями. Но ему очень хотелось хоть чем-то существенным обладать – и он выбрал ум, поскольку размеры его с точностью определить сложно. А рядом с мудрецом, оттеняя его достоинства, обязан находиться «балбес».
– Почему ты столь груб? – ужаснулась мама, услышав от Владика мое прозвище.
– Он же здоров как бык!
– И чем это плохо?
Она приготовилась защищать меня и воспитывать Владика (черед воспитываться как раз был его!). Но старший брат стал вдруг давиться от плача. Мама затихла.
– Здоро-ов… Он здоров! – истерически повторял Владик.
Я уже привык подстраиваться под него, не делать того, что не умел делать он. Но изменить ради него спою внешность, укоротить рост? Это было не в моих силах.
После медкомиссии, возвращаясь домой, я придумал все-таки, как успокоить брата.
Мы жили в новом, дальнем районе, по соседству с высокомерным зданием научно-исследовательского института. Старожилы, с испугом и растерянностью оторвавшиеся от земли и взлетевшие из своих избушек на десятые и двенадцатые этажи, рассказывали, что когда-то в нашем районе было много грибов и даже водились лоси.
Грибами уже не пахло, но осталось озеро, которое называли «Лесным», хотя наступали на него не березы и сосны, а кирпич и бетонные блоки.
Никто не мог припомнить такого застенчивого, короткого лета: оно началось позже обычного, а угасло раньше. В конце августа уже ходили в пальто. А я решил искупаться. Взрослые люди, глядя на меня, поеживались и надежней погружались в свои одежды. Трое мальчишек из нашего дома, решив, что вода потеплела, разделись и тоже нырнули. Но сразу, вытолкнутые холодом, в прилипших к телу трусах выскочили на берег. Они долго смотрели на меня с восторгом и дрожью.
– Рисуется! – громко, чтобы я услышал, сказал Владик, который не умел плавать и боялся глубины. Я просидел в воде минут двадцать. А вечером меня наконец-то отправили в больницу.
– Это самоубийство! – сильно, в отчаянии прижимая уши ладонями к голове, сказала мама.
– Самоубийство… – прошевелил губами отец, не зная, как оба они были близки к истине.
Мама провела возле меня всю ночь. Я погружался в мокрую, липкую жару, терял сознание, ночувствовал, что она рядом. Плескалось «Лесное озеро», мой брат орал с берега: «Он рисуется!» Но все звуки пересиливал мамин шепот: