Русь Великая - Иванов Валентин Дмитриевич. Страница 26
Подперев бороду кулаком, корчевский уперся взором куда-то. Чувствует, что в сеть пришла рыба не рыба, зверь не зверь. Мысль его ощущает присутствие чего-то значительного, нужного, хотя прибыли ждать не приходится. И решает:
– Где твой дом? Приду я к тебе, послушаю.
Не до беседы. Затянул кто-то сказанье о красавце Мстиславе. Каждому хочется петь. Прыгнув на стол, песенник управляет руками. Гудят басы, вступают женские голоса. Смолкают по знаку, а песенник высоко звенит горькой жалобой:
Но спорит печальный голос запевалы:
Покончив с одной, начинают новую на старый лад; не было бы старых песен, не рождались бы новые. Без новых – забылись бы старые.
На княжом дворе девушки повели хоровод. Головы в венках, сами в шелках, звенят ожерельями, пальчикам тесно от колец. Красуются красные девичьей вольностью, длинными косами, скромными взглядами, важною поступью. Поют коротенькие величания, а в них среди обрядных слов – колючий репей. У херсонесского воеводы ноженьки сохнут от скачек по тмутороканским холмам. Порей жернов надел вместо шапки – боярин любил похвастаться силой. Вышата – с русалками, Туголук – с белым камнем, Яромир – с летописями, князь Ростислав – с Жар-Птицею, в клеточке содержимой… Словом, всем сестрам – по серьгам.
А солнце-то? Прячется… Убрали навес-радугу, унесли, прибежали с ковром, стол вытащили на середину двора, застелили, с одного конца встали трое гусельщиков, с другого – трое свирельщиков.
Заговорила первая свирель, вторая, третья, вступили гусли. Знакомая мелодия средь общего шума заколебалась камышинкой на буйном ветру. Упорны тростник и струна, повторяют, твердят свое, и песня находит слова в чувствах, внутри человека.
Кто же придумал тебя, сладкое колдовство томительно-долгого вступления в песнь? Шум утих. В дверях княжого дома встала Песня. Окутанная легкой тканью, сбежала во двор, и. вот уж она на столе, возвышаясь над всеми. С ней пришли слова.
Любимая не надоест тебе, если сумеешь любить. Пусть нет справедливости – есть справедливые люди. Не будет свободы, когда не станет свободных людей.
Пела Песнь о Руси, которую унес в дальние страны витязь в широкой душе. На чужом берегу он играл на русской свирели.
Сражался он, побеждал и был побежден, жил, прикованный цепью к стене. Все у него отняли, ничего не осталось, кроме хранимой в крепости твердой души.
Порвав цепь, он вырвался на волю, но корабль разбился. Он плыл, вокруг него играли дельфины, очи слепли от соленой воды, витязь плыл и лишался уж силы, когда ноги коснулись песчаного дна, над которым стоял берег сурожский, дик и крут…
С помощью малой дружины свирелей и гуслей Песнь – Жар-Птица полонила княжой двор, взяла улицы и сияла в сердце Тмуторокани. Чертит темнеющее небо искра падучей звезды. Забывшись, плачут мужчины, размазывают горькие, сладкие слезы по грубым щекам. Омываются души печалью.
Гаснут факелы. Догорают восковые свечи. Уж поздно. Уж луна тягостно рождается над мглистыми горами. Проглянула, остановилась, и опять ее затянуло во мрак. Трудно ей выйти из темного лона.
Готовы провожатые, которые выведут херсонесскую галеру в открытое море прямым путем. Будто бы повеял береговой ветерок. На княжом дворе, в закрытом месте, он едва шевелит язычки пламени на свечах, а в море поможет. Попутный.
Пора! По приказу комеса Склира молоденький кентарх принес из отведенных грекам покоев большой кувшин с запечатанным горлом и дорогую чашу розоватого стекла с золотым ободком.
– Желаю выпить с тобой последнюю чару! – обратился комес к Ростиславу и осушил чашу до половины. Держа ее обеими руками, Склир сказал князю: – По слову древних язычников, любимцы богов умирают молодыми. Желаю тебе, князь, желаю и себе, чтобы судьба вовремя рассекла нити наших жизней. Чтоб не дожить нам до жалкой дряхлости, да, до дряхлости…
Мысль Склира прервалась. Видно, последние глотки вина пришлись лишними. Чаша, которую он держал обеими руками, дрогнула, и комес едва поймал сосуд, схвативши за верх. Будь чаша полна, он и расплескал бы вино, и омочил пальцы. Покачав головой себе в укор, Склир справился и продолжал:
– Желаю: не довелось бы нам так состариться, что сделаешься тягостью себе же. Что не станет силы пользоваться радостями жизни. Однако такое далеко от тебя, князь, тебе предстоит долгая жизнь, великие дела. Полюбил я тебя…
Далее Склир благодарил князя и всех его сановников за дружбу, за сердечность, приглашал и князя, и всех гостить в Херсонес.
Утомив других и сам утомленный долгой речью, Склир наконец-то вручил чашу Ростиславу, стоя ждал, пока князь ее не осушит, просил и чашу принять в дар, как залог любви.
Кентарх тем временем угощал всех, разливая вино из кувшина, пока не упала последняя капля. Склир больше не пил, прося прощения: едва держится он на ногах, совсем охмелел. И смеялся, как давился, и целовался с боярами.
Вино похвалили. Нашли один порок. Напрасно греки, любя горькое, добавляют смолу. Не будь того, вину и цены б не было.
Проводили до пристани, помогли гостю переступить через борт. Ноги отказывали Склиру, и его бил озноб. Двое русских ушли на нос галеры, третий встал рядом с кормчим. Галера пошла, увлекая челнок, на котором вернутся провожатые.
Тем и окончился пир. Комес не знал, что трое таврийских перебежчиков горько укорили князя Ростислава, зачем пил из рук Склира. Предлагали задержать греков на время, пока не скажется, было ли что подложено в вино. Не поздно. Галера пойдет по-над берегом, поскакать да крикнуть своим: сажай греков на мель. Тут же посадят.
Настояньям перебежчиков не придали веса. Склир сам выпил полчаши у всех на глазах.
Мутно светит луна, красная муть лежит на тихой воде тмутороканского залива. После жарких дней над Сурожским морем, над солеными озерами, над камышовыми топями донских и кубанских горл встает туманная мгла – издали что твои горы. И гудом гудят комариные рои. Здесь комаров во много раз больше, чем людей на всей земле, даже если собрать всех, живших на ней от сотворения мира.
Луна неповинна в зловещей мрачности своих тмутороканских восходов. Рукой подать – сделай два перехода на восток и любуйся, как встает она не из-за тяжелых твоему глазу туманных глыб, а из-за легких гор и дарит ясные ночи. Там восход луны поспорит с лучшим часом рассвета.
Черной, как дегтем вымазанная, уходила херсонесская галера, уменьшаясь во мгле. Нет, она таяла, размываясь в море и в ночи, слабел кормовой огонек.
В свою меру наплакавшись под любимую песню, боярин Яромир держал грубую речь в пустой след дорогого гостя:
– Сам себя ты огадил за нашим столом. Потыкать бы тебя носом, как нашкодившего щенка. Пустил я тебя миром, чтоб не класть хулы на Тмуторокань. Многознайка! На клятву свободен, на преступленье клятвы свободен. Десятиязычный!
– Оставь, друг-брат, – сказал князь Ростислав, – что тебе в нем! Они нас боятся, вот и кичился он перед нами от страха.
– Я его оставлю, попадись мне! С камнем на шее в глубоком месте. Гриб погребной! Не только у нас говорят: за одного грека дают девять иудеев. Кто ж спорит, пить-есть хочет каждый. Так знай же меру! Не одним хлебом живет человек. Есть греки и греки. У меня самого мать гречанка. Таких греков, как Склир, ты еще не видал. Ты думаешь, я ему за столом поддавался для смеху? Для тебя, для пришлых с тобою, князь, мы, коренные, старались. Вживайтесь, глядите. Еще скажу, я втрое убавил твои подарки грекам.