Отражение (СИ) - Ахметшин Дмитрий. Страница 62
Первый пассажир пропал между одиннадцатью и двенадцатью часами ночи по Москве. Именно тогда Вадим начал понимать, что c этой ночью будет всё не так гладко.
Часовые пояса в дороге — вещь растяжимая и друг в друга перетекающая. Живёшь в одном времени, а на дворе, за окном, уже наступило будущее. У тебя уже утро, а снаружи густая, как заварка, ночь. Двадцатипятилетнего служащего железной дороги будоражили такие мысли, волновали и заставляли массировать веки. Он старался забыть про административные часовые пояса — вещь чудовищно скучную — и обращал свои мысли к иным путешествиям, представляя, что рельсы, как река, текут сквозь расплавленное время. А когда он, как часто бывало, ни с того ни с сего падал духом, то думал о людях, в пиджаках и с блестящими лысинами, так похожих на его отца, которые изнывая от ложного чувства собственной значимости, стремятся приравнять восходы и закаты к выдуманным ими цифрам. Условность на условности, как и всё здесь. Гражданство — Российская Федерация. Прописка — вагон номер четырнадцать…
У Вадима Пономарёва было много времени на мысли. Он отдохнул днём, и, заступая на дежурство в тот момент, когда вереницы пассажиров, будто сошедших с ассирийских гравюр, демонстрирующих пленных амореев и вавилонян, выстраивались к туалетом, пожелал сладкого сна своей напарнице. «Не надорвись», — буркнула Светлана, видя, что он неплохо выспался. Ночь — прекрасное время для дежурства, если, конечно, где-нибудь не затесалась компания дембелей или просто любителей побуянить. У многих проводников возникают проблемы с тем, чтобы заснуть днём, но Вадим справлялся с этим легко: стоило опустить жалюзи, как его растворяла в себе волна мягких толчков и покачиваний, и мнилось, будто именно так должны будут чувствовать себя космические путешественники, не привязанные к восходам и закатам, как и к какому-либо солнцу вообще.
Эта ночь обещала быть спокойной. Даже слишком. Мягко катались на своих шарнирах двери. Где-то со звоном упала на пол чайная ложка; громко разговаривал ребёнок, смешная веснушчатая девчонка из третьего купе. Через полчаса она будет сладко посапывать под крылом у мамы. Локомотив давал гудок, и звук этот вызывал к жизни какие-то подавленные, полурефлекторные воспоминания о муках рождения и маленьком тёплом убежище, которое вот-вот придётся покинуть, сняв со стены любимый пейзаж с пальмой, мечтать, что там, снаружи, будет не хуже…
И не сказать ведь, что плохо. Не Бали — всего лишь средние российские широты — но зато новенький двухэтажный вагон (производства «Тверского вагоностроительного») вызывает под языком ощущение мятной конфеты — настолько хорошо скроен. Вадим слышал, как пассажиры восхищённо цокают языками, и иной раз был готов за ними повторить, представляя себя капитаном лайнера, готового отправиться к далёким берегам.
Про свою страсть к путешествиям он однажды проболтался напарнице, полной большегрудой брюнетке, вызвав с её стороны шквал насмешек.
— Не уверена, что тебя можно назвать путешественником, — фыркала Светлана. — С перрона в гостиницу, оттуда — обратно на поезд… ты с территории вокзала-то не выходишь.
— Иногда выхожу, — сказал Вадим.
Это правда. Было время, когда он, вместо того, чтобы отсыпаться после рейса, подолгу шатался по городу. Со временем он даже начал путаться в улицах и перекрёстках: бывало, пойдёт в магазин, увязнув по горло в собственных мыслях, а очнётся совсем не там, где должен был. И всё-всё вокруг знакомо… а куда идти — чёрт его знает. Потому что, какому городу эти улицы принадлежат, неизвестно. Первые же вопросы, заданные самому себе, повергали его в шок: «На рейсе я, или уже вернулся? В каком я городе? Это Москва? Ярославль? Родная Самара? Екатеринбург? Нет, так далеко я не езжу уже лет пять… отличился, образцовый работник, всегда вежливый и собранный, перевели на хороший маршрут до столицы»…
Когда это случилось в четвёртый раз, он почти прекратил свои прогулки.
Путешественник… Вадим терпеть не мог этого слова. Когда он проговаривал его про себя, то неизменно слышал отцовский голос. В устах этого сердитого господина с ухоженными усами, потомственного предпринимателя, оно звучало с оттенком издёвки.
— Посмотри на меня, — как-то сказал он худенькому мальчишке в очках (сейчас Вадим носил линзы), своему сыну. — Мне уже за пятьдесят, и до сих пор нет времени даже думать о таких глупостях.
— Мы с ним были однажды в санатории, — поддакнула мама. — В девяносто четвёртом. Еле вытянула.
— Путеше-ествия, — фыркнул отец, растягивая гласные. — Ты что, Индиана Джонс? Космонавт недоделанный. На кого я ларьки оставлю? Помнишь, я рассказывал, как своими руками картошку грузил? А ты придёшь на всё готовенькое. И будь я проклят, если отпущу единственного сына болтаться по миру, как бесхозную фанеру.
* * *
Железная дорога стала его маленьким бунтом. Вадим долгими ночами готовил себя к этому шагу, придя к нему в основном «от противного». Боязнь высоты цепко держала на земле; ему снились приборы самолёта, рычаги и кнопки, которые он щёлкал, как семечки, с царственным спокойствием наводя гигантскую машину на курс; он знал предназначение каждой стрелки и каждой цифры и легко оперировал их показаниями, однако стоило вспомнить, что ты в небе, как уверенность лопалась, как мыльный пузырь. Не раз и не два он направлял самолёт прямо в космос, до тех пор, пока не прекращало действовать земное тяготение, и дрейфовал среди потрясающей красоты астероидов.
И чем больше Вадим размышлял, играя с круглогодично висящей на настольной лампе ёлочной игрушкой, тем более извращённые формы приобретала эта фобия. Она трансформировалась в страх глубины, тем самым отправив фуражку моряка, которую он уже вознамерился примерить, на дно котлована разбитых иллюзий. Страх слечь от опасной болезни, остаться инвалидом и обузой на руках стареющих родителей лишил его возможности стать археологом и исследователем. Отсутствие художественного вкуса… неспособность выучить ни один иностранный язык дальше школьной программы… везде были тупики. И вот тогда Вадим подумал о железной дороге. Они жили в пятиэтажке возле железнодорожных путей, и рёв замедляющегося перед перроном состава стал частью его крови ещё в материнской утробе. Да, именно железная дорога! — сказал себе Вадим. — Она унесёт меня далеко… так далеко, как мне даже не снилось.
И вот, он здесь. Мистер «какой из тебя путешественник» собственной персоной. Не в форме начальника поезда, не в кресле машиниста, и даже не в каморке механика, но всё же… всё же. Наверное, это судьба, — думает Вадим, заканчивая уборку в туалетах и наливая себе чай — быть крошечной рыбкой-зубочисткой, обитающей во рту гигантской мурены.
Так уж получилось, что Вадим с детства боялся даже того, чего бояться было глупо. Задиристых ребят, плохих оценок, скорых осенних сумерек, печального конца в книге (из-за этого он частенько не дочитывал романы до конца), того, что в хлебе попадётся камешек. Он был Бильбо Бэггинсом, к которому не пришёл мудрый волшебник, и в какой-то мере до сих пор им оставался. Просто страхи теперь другие.
Там фигурировали, например, искажённые злобой лица пассажиров, или сердечный приступ в его вагоне. Или — вот как сейчас — назойливый страх, что этот странный мужчина, у которого было куплено сразу два места в девятое купе, может причинить кому-нибудь беспокойство. Вадим подумывал заявить о нём службе безопасности, но побоялся причинить беспокойство теперь уже ему. Каждый человек имеет право быть странным. И что с того, если у тебя с собой чучела зверей, которые ты любовно распаковал и расставил на верхней полке, словно воссоздавая сценку осовремененного библейского сюжета?
Внешний вид необычного пассажира сразу поверг Вадима в трепет. Спутанные длинные чёрные волосы, большой рот, навевающий мысли о мумии Мика Джаггера, который помер и, следуя заветам рок-звёзд, воскрес, чтобы спеть на бис. Во время посадки, надрываясь, он тащил сумки, из которых торчали лошадиные и собачьи головы, пальто трепетало и раздувалось под порывами ветра, пуговицы трещали. Кончик его свёрнутого набок и чуть приплюснутого носа был белесым, словно туда глубоко под кожу забрался клещ, в горле ютился кашель, а в глазах — колючая вьюга. «Лет пятьдесят или шестьдесят, — подумал тогда Вадим. — Пятьдесят или шестьдесят лет злобы».