Лишённые родины - Глаголева Екатерина Владимировна. Страница 49
— Алеша, Алеша… — Голос брата звучал ласково и печально. — И ты когда-нибудь поймешь, что поляки защищали себя — свои дома и семьи, свою свободу…
Они замолчали. Алексей еще успел подумать о том, что Саша часто рассказывает ему о Суворове, но почти никогда о своем отце — Михаиле Васильевиче Каховском, с которым развелась их мать, чтобы выйти замуж за Петра Алексеевича Ермолова. А ведь Михаил Васильевич разбил в девяносто втором году знаменитого Костюшку — это было еще до предпоследнего раздела Польши. Он всего четырьмя годами моложе Суворова; император Павел произвел его в генералы от инфантерии, назначил начальником Таврической дивизии и недавно пожаловал в графское достоинство. А Александра Каховского выключил из службы, хотя он герой Очакова и Праги…
Утро было тихим, радостным, улыбчивым. Завтракали в саду, ездили в поля — просто прогуляться: в сельских работах оба понимали мало, хотя Саша и выписал из Англии книги по агрономии, раз уж он теперь не воин, а смоленский помещик. Правда, всё еще может перемениться, лишь бы подвернулся удобный случай.
Эти его слова изгнали покой из души Алексея. Удобный случай… Этой весной, после коронации, государь посетил Владимирскую и Тверскую губернии, а потом через Шлиссельбург вернулся в столицу. Окажись он в Смоленске… И люди, которые были готовы «воспользоваться удобным случаем», сегодня соберутся здесь — на «галере», как Саша называет Смоляничи… И ему быть среди них…
Саша ненавидит «Бутова», как и его товарищи — отставные офицеры, сами себя называющие «канальями». А он, Алексей? После Польской кампании он служил волонтером в австрийской армии, в хорватской легкой кавалерии, сражался с французами в приморских Альпах. Потом вернулся в Россию — аккурат к началу Персидского похода. Был в отряде Сергея Алексеевича Булгакова, штурмовал Дербент, за что получил Владимира четвертой степени с бантом и чин подполковника. Когда скончалась императрица и наследник приказал всем командирам полков немедленно вернуться в пределы империи, граф Зубов сдал начальство над войсками Булгакову как старшему чином и уехал в Астрахань. Зубова все любили — веселый, красивый, храбрый, от пуль не прятался… Высочайшее повеление явно имело целью его погубить; Матвей Платов не подчинился и не ушел со своими казаками сразу — сопровождал графа Валериана и весь его штаб, оберегая от мести горцев. Все завоеванные области вернулись к персам, и призвавшие русских на помощь грузины снова остались с ними один на один — за что же тогда погибли столько людей? Бакунин, Семенов и с ними еще множество офицеров, не говоря уж про нижних чинов, сложили головы в ущелье у Алпан, где горцы устроили засаду; Булгаков выслал им на помощь полк Стоянова с четырьмя пушками, а то бы всех перерезали… И всё зря?
В памяти ярко всплыли картины горных ущелий, которые вновь, как наяву, огласились криками, громом стрельбы, сабельным звоном… А потом вдруг, без всякой связи, — трр, трр, трам-та-та-там — дефилируют взводы дурацким церемониальным шагом, в гатчинских шапках поверх с вечера завитых буклей и нелепо торчащих кос, унтер-офицеры с палками отдают команды по-немецки… Всё перевернулось в одну ночь. Так может быть, в одну ночь удастся и всё исправить?
Известие о кончине императрицы Екатерины и о воцарении Павла Петровича дошло до Якутска только в начале июня, после того как по Лене прошел ледоход. В церквях звонили в колокола, там же зачитали манифест, отслужили молебен о здравии государя-императора с троекратной пушечной пальбой, а на следующий день — панихиду по усопшей государыне. Еще через месяц прибыл новый курьер из Петербурга: государь дарует прощение и возвращает свободу полякам, сосланным сюда по приказу его матери; в бумаге значились имена Копеца, Городенского, Зеньковича и Оскерко.
Вот ведь напасть какая — возвращай их теперь! Копеца из Охотска морем выслали в Нижнюю Камчатку, Городенского — в Гижигинскую крепость, в земли коряков, Зеньковича — в Зашиверск, за Тукуланские пески, к юкагирам, а Ян Оскерко в прошлом году умер в Тобольске. Может, и тех троих умершими записать?
Боязно. С почтой пришли письма и от знакомых из России: новый государь крутенек, что не по нём — сейчас отставка, разжалование, тюрьма, Сибирь. Порядки новые везде заводит, мундиры и парады по прусскому образцу. Вон и в Иркутск назначен новый военный губернатор — из немцев, Христофор Иванович фон Трейден, генерал-поручик, георгиевский кавалер, прежде бывший обер-комендантом Оренбурга. Не потрафишь императору — места лишишься, по своей же губернии кандалами бренчать пойдешь. А уж если матушкой его был прежде обласкан, так сразу под подозрение попадешь. Береженого Бог бережет: в Охотск как раз караван направляется, да и в Зашиверск еще успеть можно до зимы. Разыскать, волю государеву выполнить, доложить, а там уж сами пускай решают, где им помирать.
Посреди большого подъездного двора возвышался холм из осколков садовых статуй, решеток, выломанных из ограды, обломков мебели, битой посуды и прочего сора, присыпанного землей. Увидев его впервые, братья Чарторыйские остолбенели. «Холера ясна!» — вырвалось у приехавшего с ними Горского. Родители, впрочем, уже привыкли к новой части пейзажа, прозвав ее «холмом Тестаччо» [12]. Холм с каждым днем увеличивался, потому что очистка развалин, в которые казаки превратили дворец Чарторыйских в Пулавах, еще продолжалась.
Пулавы разгромили дважды: сначала отряды графа Бибикова налетели на деревню, разорив местных мужиков, а потом авангард Валериана Зубова принялся крушить усадьбу. Жестокое, бессмысленное варварство: прикладами били оконные стекла и выламывали рамы, обдирали шелковые обои, кромсали саблями драгоценные картины французских и фламандских мастеров, редкие книги из библиотеки рвали в клочки и выбрасывали в окна, даже запасы провизии — оливковое масло, сахар, кофе, лимоны, вино и копченое мясо — побросали кучей в бассейн на заднем дворе и во всём этом купались. Пощадили только главную залу, приняв ее за часовню из-за позолоты на стенах и потолке и картушей кисти Буше над дверями. Вернувшись к родным пенатам, Адам и Изабелла Чарторыйские с трудом нашли во всём огромном дворце несколько комнат, где можно было поселиться.
После двухлетней разлуки Адам Ежи нашел родителей сильно переменившимися. Или это они с Константином переменились… Его самого тягостное настоящее заставляло заглядывать в будущее, ища в нем проблесков перемены к лучшему, родители же, напротив, обращали взоры к прошедшему, к своей молодости, когда им было так славно жить. Братья начинали рассказывать о Петербурге — отец, послушав какое-то время краем уха, пускался в воспоминания о дворе императрицы Елизаветы. Восторженные отзывы о великом князе Александре пугали мать: если об этих разговорах донесут императору, им всем придется очень плохо! Дружба? Ах, Боже мой, какая может быть дружба с русскими!
Адаму Ежи было больно от того, что они с родителями больше не понимают друг друга, особенно с матерью, которая всегда была поверенной его тайных дум и мечтаний. Теперь она слушала его радостные признания с трусливым беспокойством, не разделяя его надежд и заклиная быть как можно осторожнее. Он даже не решился признаться ей в своих чувствах к великой княгине Елизавете, а ведь ему так хотелось говорить о ней… Мать не поймет. Они с Елизаветой слишком разные; Изабелле Чарторыйской, утверждавшей себя как личность через супружеские измены, не понять юной полувесталки… Наверное, в этом всё дело: родители стали старыми. Они закоснели и утратили гибкость, их душа слепнет и глохнет, прислушиваясь лишь к себе. Они уже не смогут быть опорой своим детям, наоборот, детям придется взять на себя заботы о них. Как грустно, оказывается, почувствовать себя взрослым…
Изредка выезжали к соседям, поскольку принимать гостей у себя пока было невозможно. Настроения в гостиных колебались, как маятник: принесенная кем-нибудь хорошая новость вызывала всеобщее воодушевление; пели патриотические песни, плясали мазурку; но через несколько дней душевный подъем сменялся упадком, когда новый вестник погружал всех в уныние удручающим рассказом.