Сны Сципиона - Старшинов Александр. Страница 15
— Хочешь стать моим мужем? — спросила Эмилия.
Потом наклонилась и аккуратно вновь втекла в свой скользящий сверкающий шафран. И протянула мне на раскрытой ладони фибулы:
— Заколи…
Я встал, взял застежки, нагретые теплом ее ладони. Она придерживала ткань лишь на одном плече, правая грудь была по-прежнему обнажена. Так на статуях греки любят изображать Диану — с одной обнаженной грудью — и окрашивают этот сосок золотом. Я наклонился и коснулся губами розового соска. Эмилия не препятствовала.
— Что это за ткань? — спросил я внезапно охрипшим голосом.
— Ее называют шелком.
— Она наверняка безумно дорогая… — не знаю, хотел ли я сказать именно это, но сказал так.
— Конечно. Очень.
— И ты надела это платье ради меня?
— Я надела его, чтобы показать, как мой будущий муж должен одевать меня. Я должна наслаждаться жизнью, а не страдать.
Я сколол ткань у нее на плечах и обнял дерзкую за талию. Ткань ее платья оказалась под пальцами совершенно невероятной — одновременно и нежной, и ускользающей. Я прижал ее крепко к себе, дабы она ощутила — даже сквозь ткань тоги — впрочем, не слишком пышную, что ее демонстрация произвела неизгладимый эффект. Затем поцеловал ее — коротко, быстро, но успев слегка прикусить дерзкой верхнюю губу.
Я смотрел ей в глаза и видел в них свое отражение — Эмилии было плевать, что думают другие. Ее волновали лишь свои собственные желания, и она находила нужным делать то, что ей нравилось и приносило удовольствие. Если бы боги сделали ее мужчиной, она бы выросла дерзким воином, рвалась к власти и полагала, что обязана сделаться консулом, императором, диктатором и — возможно — тираном. Но ее честолюбивый дух оказался заперт в женском теле и изнывал от подобной несправедливости. Поэтому ей оставался один путь — найти мужчину, который достигнет небывалой славы.
Я невольно улыбнулся — она разглядела во мне героя.
Свадьбу сыграли без всяких торжеств и второпях — не до празднеств было, когда половина Города ходила в трауре.
И вот годы и годы спустя я, изгнанник, обедал в обществе моих женщин. Я возлежал за столом, они сидели. Корнелия Младшая болтала без умолку — она уже второй год ходила в школу и опережала на уроках и по письму, и по счету всех мальчишек и девчонок ее учителя, которые к тому же были старше ее на несколько лет. Осуждающе покачивая головой, она пересказывала глупости и ошибки других школяров, ахала, прижимая ладошки к щекам, и заливалась смехом, сообщая, какие нелепости удавалось прочесть маленьким глупцам, неправильно разобрав слова.
— А потом в перистиле, когда начали биться на деревянных мечах, я заколола Тита! — прыснула Корнелия от смеха. — Знаешь, за что? — Она наклонила голову и лукаво глянула из-под длиннющих ресниц на меня.
— Нет, милая. Как же я могу знать, коли меня там не было…
— Он сказал: хоть ты и считаешь и пишешь лучше меня, но консулом тебе никогда не бывать. Вот что сказал этот Тит, глупый, как кусок дерева.
Я невольно вздохнул. Ах, если бы этот дух и этот ум достались сыну моему Публию! Или Луцию!
— Зато ты сможешь стать матерью консулов, — улыбнулся я, зная, что в тот миг роняю зерно в благодатную почву.
В этот день боги оказались ко мне милостивы — боль не тревожила меня (впрочем, за обедом, я старался есть как можно. меньше), и мы с Эмилией возлегли на ложе вместе. Приап был милостив ко мне тоже.
Я должен здесь немного рассказать о своих сыновьях. Мой старший Публий, родившийся через год после битвы при Каннах, долгое время был единственным ребенком в нашей семье. Я почти все время находился в армии и зачастую делил ложе с другими женщинами. Эмилия, родив Публия, долго болела, и мы не знали, будет ли у нас с нею иное потомство, кроме нашего первенца. Когда я отбыл на осаду Капуи, Эмилия оставалась управлять нашим домом и во многом — воспитывать нашего сына. Страх потерять единственного наследника заставил ее сговориться с сенаторами (она была отличным переговорщиком) сделать в будущем нашего сына фламином Юпитера — должность эта не была популярна среди молодых, поскольку не давала возможности продолжить карьеру. Но она же гарантировала, что наш сын не пойдет в армию и не будет воевать. Я не возражал и не пробовал позже переиначить его судьбу: Публий отличался слабым здоровьем, и с восемнадцати лет в собачье время, когда над Римом всходило созвездие Псов, у него начинался сильный, долго непроходивший кашель. Когда ему едва исполнилось двадцать, он сошелся с женщиной на семнадцать лет его старше. Она потеряла мужа в битве при Метавре, овдовев, спешно вышла замуж за старика, чтобы дать отца своим детям — мальчику и девочке. Дети уже выросли, второй муж скончался, и она могла позволить себе молодого любовника и прочие капризы. Я не называю здесь ее имени — дабы не указывать на связь этих двоих. Но Публий так привязался к этой женщине, что наотрез отказывался жениться на девушке, способной родить ему наследника, хотя мы с Эмилией подыскали ему достойную невесту. Год назад, когда я в последний раз видел его, он, кажется, уже и дни, и ночи проводил в постели, читая книги или пробуя изредка что-то писать. То ли это была обычная лень, ставшая его второй натурой, то ли страсть так изматывала его, что отнимала последние силы. Не знаю, переживет ли он меня. Если переживет, то ненамного. Детей у него нет, и вряд ли будут. Мы с ним как-то завели разговор о наследнике, и он сказал, пускай ему наследует Луций — а если и это не суждено, приемный сын будет носить гордое имя Сципионов Африканских. Меня не оставляет мысль, что если молодого Публия кто и хвалит, то лишь из уважения к моим заслугам. Хотя по натуре он человек хороший — обходительный, образованный, отвечающий благодеянием на благодеяние. Он мог бы стать воистину достойным римлянином, но болезнь надломила его.
Луций был на шесть лет моложе брата — зачатый накануне испанской экспедиции, он родился, когда меня не было в Риме. К моим ногам его положили не на девятый день после рождения, а уже когда он давно научился ходить. Я поднял его — и он вдруг влепил мне пощечину, ударил не просто играючи, а зло, изо всех маленьких своих силенок, испугавшись чужого ему человека, взявшего его на руки, после чего заревел в голос. Я уже тогда понял, что этот мальчишка доставит мне массу хлопот. Он унаследовал мою дерзость, мою красоту (он даже одно время носил длинные волосы до плеч, как я когда-то в юности), мою уверенность в своей исключительности, но начисто был лишен рассудительности, а также боги не наделили его даром руководить людьми и вести их в битву. При этом он полагал, что все вокруг относятся к нему несправедливо. Впрочем, его характер я понял гораздо позже. А в детстве он радовал меня своей живостью, забавными выходками, дерзкими и остроумными ответами, и, каюсь, любил я его куда больше, нежели вялого старшего сына. Мне казалось, я вижу самого себя, только куда более успешного, обласканного удачей, и в мыслях рисовал ему судьбу более величественную, чем моя собственная.
Как жестоко я ошибался, мне довелось понять уже только в Сирии, когда мы с братом Луцием вели армию против Антиоха. Первая военная экспедиция юного Луция (он был послан на разведку с конным отрядом, точь-в-точь как я когда-то) закончилась плачевно — Луций попал в плен к Антиоху и доставил тем самым царю оружие против меня, римского легата. Царь держал важного пленника в самых изысканных условиях: вино, красивые женщины и мальчики — всё к его услугам. И вскоре ему понравилось в этом плену — вечное хмельное безделье, приторная льстивость, роскошь, столь вычурная, что казалась порождением больного ума. Когда мне его вернули, Луций стал человеком, буквально помешанным на развлечениях Востока. Он уговорил Антиоха отдать ему нескольких невольников из прежней свиты. Так он и прибыл в римский лагерь — вместе с караваном разряженных девиц и юнцов, с верблюдами, груженными одеждой, посудой, необыкновенными яствами. По прибытии он тут же закатил пирушку в своей палатке. Я спешно отправил его в Город из лагеря в надежде, что суровая римская жизнь отвадит его от новых привычек. Как я ошибался! Суровости в Риме не осталось ни на палец. К тому же после нашего с братом возвращения мой Луций сделался постоянным гостем своего дяди, оба Луция вместе пировали и транжирили деньги. И я охотно верю, что они на пару запустили руки в римскую казну, присвоив себе часть восточной добычи. О, я представляю, как завоет от восторга Марк Порций, если когда-нибудь эти записки попадутся ему на глаза. И теперь я сижу и раздумываю над последней рубрикой — стоит ли оставлять эти мои подозрения, здесь, на воске. Стоит ли переносить на папирус…