Сны Сципиона - Старшинов Александр. Страница 66
Я вновь вспомнил свой сон — о том, как я стою на вышине, а вокруг лишь мелкие холмы и острые скалы: я достиг вершины своего пути и дальше мне уже не подняться.
Воистину это было так.
Так что же далее? Второе консульство мое, ничем не примечательное, затем — война с Антиохом, порученная моему брату Луцию, которому никто не хотел давать столь высокое назначение из-за его ничтожности и вялости. Но дали исключительно ради имени Сципионов. Я при нем отправлялся легатом. Когда дело дойдет до битвы, я должен был встать во главе нашей армии и добыть римскому народу еще одну блестящую победу.
Мне смертельно не хотелось ехать. Какое-то тяжкое предчувствие томило меня. Нет, не грезились пророческие сны, я не слышал голосов, меня предостерегающих, — да я никогда их и не слышал, уж не знаю, кто пустил тот нелепый слух. Впрочем, я сам способствовал. Все откровения приходили мне только во снах. А тогда, перед Азиатским походом, поселилась какая-то тяжесть в груди, не оставлявшая меня наяву.
Поначалу все складывалось в нашу пользу. И я уж подумал, что странное предчувствие было пустым следствием обычной усталости — ибо такие приступы время от времени посещали меня все чаще и сопровождались мрачным расположением духа и нежеланием делать вообще что-либо. Я боролся как мог с этими приступами лени, но побороть ее до конца не успел. Нелепые действия Антиоха, отдавшего без боя Геллеспонт, приободрили меня и вселили надежду, что победа достанется нам с братом без труда.
Но здесь удача отвернулась от меня — ибо человек мал, а Судьба могущественна. Мой сын Луций умудрился попасть в плен вместе с отрядом конной разведки, пока я задержался в пути из-за жреческих обрядов, а потом нагонял армию. Едва я прибыл, царь Антиох тут же принялся слать ко мне посла за послом, пытаясь выторговать для себя какие-то невероятно легкие условия или же даже склонить меня вообще отказаться от битвы. Я отвечал, что приму единственный дар — жизнь моего сына, а большего мне ничего не надобно от его щедрости. Взамен, писал я, ничего обещать не могу, разве что свою благодарность, и этого было много: благодарность означала легкие условия мира, и я как бы заранее говорил Антиоху, что могу дать ему мир на хороших условиях. Поначалу я надеялся даже, что мы обойдемся без битвы. Антиох заплатит, отдаст часть земель, и мы вернемся в Город, не пролив крови, но с добычей, до которой с каждым годом Рим становился все больше охоч. Но Луций, услышав про возможность такого исхода событий, устроил какой-то совершенно бабский скандал в шатре командующего, он срывающимся голосом вопил, что явился сюда за триумфом, что не уйдет без победы, причем такой же грандиозной, какая досталась мне при Заме. Это я, младший брат, путаюсь все время у него под ногами, мешаю добывать должности и славу. Все мои победы в Испании — на самом деле заслуга Луция, но я приписал себе его победы и позабыл про брата. Теперь без битвы он ни за что не вернется — триумф будет, а потому он добудет победу.
Триумф означает, что в битве врагов должно пасть не меньше пяти тысяч. Никто их, разумеется, не считает, надо просто послать отчет сенату, что героический полководец перебил тысячи вражеских воинов, римские солдаты провозгласили его императором, и вот уже отцы-сенаторы даруют победителю право проехаться по Городу в золотой колеснице.
Да, все так просто. За эти несколько часов торжества надо убить пять тысяч человек, и твоя мечта сбудется.
Я умираю, а мой брат Луций не приехал со мной проститься. Кажется, я только сейчас признался себе, что никогда не любил Луция. Он — моя пожизненная обязанность, мельничный жернов на шее, который я волочил без надежды на награду. Я ощущал перед ним какую-то непонятную вину — за свои дарования и успехи, как будто должен был оплачивать из своей славы и своих дарований его серую бесполезность. Из-за этой непонятной вины я и отдал ему тогда в сенате свой голос против Лелия. Его отправил воевать с Антиохом, тем самым обещая в будущем победы и триумф.
Я знаю уже: Луций не приедет. Он затаил обиду, он злится, виня меня в своих несчастьях, в судебных преследованиях, штрафах и обидах. А я уже ничего не могу ему дать, ничем не помогу. Я сделался бесполезен.
Мы так и не смогли договориться с царем об освобождении моего незадачливого сына.
А потом вечером Антиох прислал ко мне одного-единственного человека, тот явился ночью, часовые не заметили его у ворот (как я потом выяснил), и никто не мог сказать, как посланец проник в лагерь. Военные трибуны, с которыми я совещался, ушли, и этот человек внезапно скользнул в палатку. Двое телохранителей тут же заслонили меня своими телами. Я не знаю даже теперь, явился ли он меня убить — скорее всего, нет. Он поднял руки вверх и одним движением плеч сбросил плащ. Я увидел, что он безоружен. Темная туника, тонкий кожаный пояс, на котором висела только фляга с водой, разношенные сандалии. Сброшенный серый плащ, какие обычно носят погонщики мулов и рабы, лежал у его ног, а мне почему-то казалось, что это лежит огромный опасный зверь.
Я никогда не забуду этого человека — он был мал ростом, но очень широк в плечах, и обладал, видимо, геркулесовой силой. Кожа его была смугла, волосы и борода — курчавы, лицо и руки покрыты шрамами. Диодокл, едва взглянув на него, схватился за кинжал. Смешной человек — что он мог поделать против этого силача?
— Твои охранники говорят по-гречески? — спросил гость.
— Нет, только я и мой отпущенник.
— Это хорошо — не придется их убивать. А ему ты доверяешь? — человек слегка повел подбородком в сторону Диодокла.
— Вполне.
— Тогда пусть он даст мне вина. Сделаем так: я прошу поесть, а ты настолько гостеприимен, что угощаешь путника. Так должно казаться тем, кто не понимает наших слов. — Он поднес руку ко рту, как бы жестом вымаливая пищу.
Я кивнул Диодоклу, тот налил странному человеку бокал вина и пододвинул блюдо с остатками трапезы. Человек выпил и стал жевать. А жуя и подмигивая мне, кивал, мол, вино хорошее и еда вкусна. И при этом ронял слова, будто обглоданные кости:
— Публий Сципион Африканский, победитель Ганнибала, я пришел к тебе от царя Антиоха. То, что он велел тебе передать, отнюдь не предложение, а требование, — говорил он на греческом, но понимал я с трудом — наречие, на котором болтают переселенцы из Аттики в этих местах, сильно разнится от того греческого, которому обучал меня учитель, прибывший из Эллады. — Царь вскоре выведет свою армию на великую битву. Слушай его условия: ты не должен командовать римскими легионами. Тебя вообще не должно быть на поле брани. Иначе сын твой умрет. Выполнишь это условие — и сын твой вернется к тебе без выкупа. Царь дает слово.
— Что ты мелешь? О чем ты?
— Заболей…
Человек говорил очень тихо, голос был у него низкий, гнусавый, какой-то тяжелый, сам звук этого голоса вызывал мучительное чувство, переносить которое требовалось много сил. Я почти уверен теперь, что этот человек занимал место палача при дворе Антиоха. А тогда я глядел на кожаный ремешок, стягивающий темную тунику гостя, и все более уверялся, что ремешок этот, свитый из трех полос кожи, вовсе не пояс, а удавка, какой приговоренный лишается жизни. И что эта удавка уже не раз пускалась в дело, и мой сын будет лишен жизни именно так — догадка эта постепенно превращалась в уверенность с каждым мигом.
Палач не стал дожидаться моего ответа, выскользнул из палатки бесшумно, и я даже не отдал приказ его задержать. Что толку — ведь этот человек просто глас чужой воли. Не вернется до рассвета — кто-то другой исполнит приказ Антиоха.
Я не ведал, выполнит ли царь свою угрозу и лишит глупого Луция жизни, если именно я поведу римские легионы на бой. Возможно, угроза была пустой, а визит палача — спектаклем, театром, который так обожают греки. Но я вдруг понял, что не могу рискнуть. Мне показалось, что руки мои и ноги связаны, что я в плену и к горлу приставлен нож. Одно движение — и наступит тьма. Самым ужасным было то, что угроза сковала мои мысли. Они как будто тоже оказались в плену и неслись по кругу, вертясь вокруг Луция. Все мои чувства взбунтовались, осталось только одно желание — спасти моего мальчика. Спасти, спасти… Что делал мой гений [95] в те минуты, мой смелый гений, что заставил меня так яростно ринуться с мечом на перетрусивший пьяный молодняк в Канузии? Почему не воспламенил мой дух, не направил мои мысли? Быть может, потому, что это была уже не та война и Антиох не был Ганнибалом? Но есть вещи, с которыми невозможно смириться. Душе не сжиться с собственной изменой, рана гниет, и нет средства, чтобы выжгло боль.