Моя борьба. Книга четвертая. Юность - Кнаусгор Карл Уве. Страница 25

Но ведь ничего плохого?

Я представил себе, как Ирена, задушенная, в изодранной в клочья одежде, лежит в канаве.

Что за бред.

Но картинка вернулась. Ирена, задушенная, в канаве, в изодранной в клочья одежде.

Почему эта картинка такая отчетливая? Голубые джинсы, обтянутые ими полные, красивые ноги, задранная белая блузка, фрагмент обнаженной груди, пустой взгляд. Глина в канаве, пробивающиеся сквозь нее редкие травинки, желтые и зеленые, сводящий с ума ночной свет.

Нет, нет, что за бред.

Как я очутился дома?

Я же стоял перед автобусом, когда музыканты отыграли свое и на площадку перед общественным центром высыпали люди, которые смеялись и вопили?

Точно.

И Ирена там была!

Мы же целовались!

Я держал в руке бутылку и пил прямо из горла. Ирена ухватила меня за лацканы, она как раз из тех девушек, что хватают тебя за лацканы, – и посмотрела на меня, и сказала…

Что же она сказала?

Ох, да что за дерьмище!

Змеи у меня в животе снова скрутились в клубок, а так как там было пусто, они разозлились и сжались с такой силой, что я застонал. УЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭ, – вырвалось у меня, – ЭЭЭЭЭЭЭЭЫ. Я вцепился в ободок унитаза и наклонился, но желудок уже опустел и из него ничего не выходило.

– ЧТО ЗА ХЕРНЯ! – заорал я. – ХВАТИТ УЖЕ!

Потом рот наполнился невероятно вязкой желчью, я сплюнул и решил, что теперь уж точно все, но ошибся, желудок выворачивался, и я, решив ему помочь, принялся глубоко отхаркиваться: главное – еще чуть-чуть вытошнить, и тогда спазмы отступят.

ОООЭЭ. ОООЭЭ. ОООЭЭ.

В унитаз капнуло немного слизи.

Ну вот. Вот так.

Теперь все?

Да.

Ох.

Уф.

Вцепившись в край раковины, я поднялся, ополоснул холодной водой лицо и с ощущением почти легким и приятным побрел в гостиную. Там я опять рухнул на диван, подумав, что надо бы узнать, который час, но не получилось. Надо было подождать, когда тело наберет сил и можно будет начинать день. Я собирался написать новый рассказ.

Такие провалы, когда от воспоминаний о пережитом остаются лишь клочья, были для меня обычным делом с тех самых пор, как я впервые напился. Это произошло летом, по окончании девятого класса, на Кубке Норвегии, и я все смеялся и смеялся, это чувство словно накрыло меня, хмель унес меня к свободе, туда, где я действовал по своему усмотрению и при этом вырастал над собой и делал все вокруг чудесным. Потом я помнил лишь обрывки, фрагменты, отдельные части картинок, спроецированные на стену мрака, из которого я выныривал и в котором исчезал, и такое было в порядке вещей. И так оно продолжалось. Весной следующего года мы с Яном Видаром пошли на карнавал, и мама накрасила меня под Боуи в образе Аладдина Сейна, город наводнили люди в черных кудрявых париках, коротких обтягивающих шортах и пайетках, повсюду били в бразильские барабаны, но воздух был холодным, люди – зажатыми, каждому требовалось преодолеть стену стеснения, они все время с ним воевали, и во время шествий это становилось заметнее всего: их участники не танцевали, а скорее изворачивались, чтобы высвободиться, именно в этом и был смысл, они были несвободны и жаждали свободы; это были восьмидесятые, новое раскрепощающее и устремленное в будущее время, где все норвежское было печальным, а все южное – живым и свободным, где один телеканал, на протяжении двадцати лет рассказывавший норвежцам о том, что считает правильным небольшая группка образованных жителей Осло, внезапно утонул среди новых, совершенно непохожих на него телеканалов – а те относились к жизни проще, стремились развлекать, хотели продавать; и две эти сущности с тех пор слились в одну: развлечение и продажа стали двумя сторонами одной медали и утянули за собой все остальное, тоже представлявшее собой развлечение и продажу, от музыки до политики, литературы, новостей, здоровья, – да всё. Карнавал знаменовал собой этот переход тех, кто вырос в серьезности семидесятых и стремился к легкости девяностых, и было видно, как совершается такой переход, – по неловкости движений, неуверенности взглядов, по ликованию и восторгу тех, кто победил неуверенность и неловкость, тех, кто тряс тощей задницей в кузовах машин, медленно колесивших по улицам Кристиансанна в тот холодный весенний вечер, когда в воздухе висела легкая морось. Так это происходило в Кристиансанне, и так оно было в других норвежских городах определенного размера и с определенным самомнением. Карнавал был новаторством, которого, как говорили, ждала судьба традиции, – ежегодно эти скованные, бледнокожие женщины и мужчины, разодетые как уроженцы юга, будут залезать на грузовики и пыжиться, прославляя освобождение, танцуя и смеясь под гипнотический ритм бразильских барабанов, в которые бьют вчерашние музыканты школьных оркестров.

Даже мы с Яном Видаром, двое шестнадцатилетних дрыщей, понимали, что зрелище это печальное. Нам, разумеется, сильнее всего не хватало в наших буднях дыхания юга, если нам чего и недоставало, так это упругих трясущихся грудей и задниц, музыки и веселья, и если мы и стремились кем-то стать, так это смуглыми, самоуверенными мужчинами, для которых такие женщины – легкая добыча. Мы выступали против скупости и за щедрость, против зашоренности и за открытость и свободу. И тем не менее вид карнавала переполнял нас грустью за наш город и нашу страну, потому что гордиться тут было решительно нечем; да, весь город, словно сам того не осознавая, выставлял себя на посмешище. Но мы это понимали и расстраивались, бродя по улицам, отхлебывая из спрятанных в кармане бутылок, медленно пьянея, и проклиная наш город и его тупых жителей, и постоянно высматривая знакомые лица, тех, к кому можно было прибиться. Точнее, девчоночьи лица. Или, на крайний случай, знакомые мальчишечьи лица, рядом с которыми маячили незнакомые девчоночьи. Наша затея была обречена, таким способом знакомства с девчонками не заведешь, но мы не сдавались, в нас не угасали искры надежды, и мы брели дальше, все пьянея и пьянея, грустнея и грустнея. А потом я в какой-то момент утонул в самом себе. Не для Яна Видара, нет – он видел меня и, спрашивая, получал от меня ответ, поэтому полагал, будто все как обычно, но он ошибался, я исчез, я опустел, утонул в пустоте моей души, иначе не назовешь.

Кто ты, когда не знаешь, что существуешь? Кем ты был, если не помнишь, что ты вообще был? Проснувшись на следующий день в общежитии на Эльвегатен, я утратил всякое знание и чувствовал себя так, словно заблудился в городе. Я мог натворить все что угодно, потому что, напившись, забывал о границах и делал все, что в голову придет, а в голову ведь чего только не приходит.

Я позвонил Яну Видару. Он спал, но отец разбудил его и велел подойти к телефону.

– Что произошло? – спросил я.

– Ну… – он замешкался с ответом, – строго говоря, ничего не произошло. Это и неприятно.

– Что в самом конце было, я вообще не помню, – сказал я, – помню, мы шли к Силокайе, а больше ничего.

– Серьезно? Вообще ничего?

– Ага.

– Не помнишь, как мы залезли на грузовик и показывали всем задницы?

– Это правда?

Он расхохотался:

– Разумеется, нет. Ладно, расслабься, ничего не произошло. Хотя нет, когда мы шли домой, ты у каждой машины останавливался и гляделся в зеркало. Нам кто-то крикнул: «Эй», и мы побежали. Я вообще в тебе ничего странного не заметил. Ты чего, пьяный, что ли, был?

– Да, это все бухло.

– А я когда напьюсь, сразу засыпаю. Но, блин, вечер хреновый получился. Больше я на карнавал ни ногой, это точно.

– А знаешь, чего я думаю?

– Чего?

– Когда в следующем году тут опять будет карнавал, мы снова туда попремся. Не сможем себе позволить отказаться. В этом сраном городишке и так ничего не происходит.

– Это верно.

Мы попрощались, и я пошел смывать нарисованную на лице молнию.

В следующий раз это случилось на Санктханс [25] – тогда мы тоже были с Яном Видаром. Мы с ним взяли пива и забрались туда, где торчат гладкие скалы, в лес неподалеку от Хонеса, а там пили и бесцельно шатались под моросящим летним дождем в компании многочисленных корешей Эйвинна и нескольких бездельников, с которыми мы познакомились на пляже Хамресанден. Эйвинн выбрал этот вечер, чтобы расстаться со своей девушкой, Леной, поэтому она сидела чуть поодаль на валуне и ревела. Я подошел ее утешить, сел рядом, погладил ее по спине и сказал, что в мире есть и другие парни, что она, такая молодая и красивая, все преодолеет. И она, благодарно посмотрев на меня, шмыгнула носом, и я пожалел, что мы на улице, а не где-то, где есть кровати, и еще что мы в кои-то веки выбрались на природу, а тут дождь пошел. Внезапно она посмотрела на свою куртку и завопила – на плече и, как выяснилось, на спине у нее расплывались пятна крови. Это была моя кровь; я, оказывается, порезался и не заметил, и теперь из пореза сочилась кровь. «Придурок ты хренов! – Она вскочила. – Это ж новая куртка, ты хоть в курсе, сколько она стоит?!» – «Прости, – сказал я, – я не хотел, мне просто жалко тебя стало». – «Да вали ты на хрен!» – Она пошла к остальным, и позже тем же вечером Эйвинн ее опять приголубил, а я сидел в одиночестве и напивался, глядя на серую воду, на которой дождь темпераментно рисовал маленькие кружочки. Позже ко мне присоединился Ян Видар – он уселся рядом, и мы продолжили беседу, которую вели много лет, о том, какие девушки хорошие, а какие нет, и с кем нам больше всего хотелось бы переспать. Мы медленно, но верно пьянели, и в конце концов все вокруг расплылось и я погрузился в какой-то призрачный мир.