Саша и Шура - Алексин Анатолий Георгиевич. Страница 9
– А если нам этого… худенького пирата матросом сделать?
Я не поверил своим ушам:
– Веника? Матросом? Да его мамаша от своей юбки ни на шаг не отпустит!
– Не отпустит? А мы его похитим, – совершенно серьёзно сказал Саша.
– Как это – похитим?
– Придумаю как. Мамаша и не заметит. Понятно?
– Да стоит ли из-за него руки марать? – усомнился я. – «Похищать»! Что он, восточная красавица, что ли? Без него обойдёмся. Разве у тебя нет хороших товарищей?
– Товарищей у меня побольше твоего. Да они все в туристический поход уплыли…
– Уплыли? Вот видишь! И нам бы тоже! Почему ты с ними не уплыл?
Саша хмуро взглянул на меня:
– Не мог. Дело у меня есть.
– Тайна, да?
Саша утвердительно кивнул головой:
– Тайна.
«Будет ли такой счастливый день, когда я узнаю его замечательную тайну? – подумал я. – Доверит ли он мне?..»
Потом Саша сложил руки трубочками, приставил эти трубочки, как бинокль, к глазам и скомандовал:
– Полный вперёд!
Я погрузил свой длинный шест в воду, достал до дна и что было сил оттолкнулся – наш плот рывком прибавил скорость.
ЧИСТЫЕ ПРОМОКАШКИ
Шли дни, а розовые промокашки в моих новеньких тетрадях оставались незапятнанными. Мне нечего было промокать, потому что я ничего не писал. За это время мама успела прислать ещё два письма: одно дедушке и одно мне. Жалея дедушкины глаза, я оба письма прочитал вслух, а потом быстро разорвал их и развеял по ветру.
В каждом из этих писем мама беспокоилась о моём здоровье, она советовала мне побольше дышать свежим воздухом и вовремя принимать пищу. И в обоих письмах, где-то в конце страницы – казалось, совсем другим, зловещим, не маминым почерком, – было написано: «Но в то же время…» И дальше мама напоминала о моей переэкзаменовке.
Тут я спотыкался и начинал выдумывать. «Но в то же время Саша не должен забывать и о духовной пище: побольше читать разных интересных книжек и главное – почаще ходить в кино!» – так сочинял я, читая письмо, адресованное дедушке. А сочинив про кино, я подумал, что каждый раз, читая мамины письма, смогу придумывать что-нибудь выгодное для себя. И в следующий раз, дойдя до слов: «Но в то же время…», я сочинил вот что: «Но в то же время ты, Саша, ни в коем случае не должен расти маменькиным сынком. Купайся в реке, сколько тебе будет угодно! И на солнце можешь лежать хоть целый день. Спать ложиться вовремя совсем не обязательно, можно лечь и попозже – ничего тебе не сделается! Да и насчёт пищи я тоже передумала: можешь принимать её в любое время…»
Кажется, я перестарался, потому что дедушка поправил пенсне на носу, будто желая получше разглядеть моё лицо.
– Так-с, – задумчиво произнёс он. – Маменькиных сынков мы ещё в гимназии били, И сейчас терпеть их не могу. Но вот относительно питания и солнечных ванн Марина, кажется, переборщила. А вообще-то, преотличнейшая вещь – расти на свободе!
Потом мама ещё присылала письма. Несколько раз их читал дедушка. Но, к моему счастью, мама больше о переэкзаменовке не писала. Решила, что я наконец запомнил её советы и занимаюсь вовсю.
Я и в самом деле каждое утро раскладывал на столе свои учебники и тетради, самодельную деревянную чернильницу и самодельную резную ручку дедушкиной работы. Но розовые промокашки так и оставались чистыми, потому что тут же раздавался стук в дверь. Приходили дедушкины пациенты. Одним он просил передать рецепты, другим – устные советы. А так как все больные в городе с детства привыкли лечиться только у дедушки, верили только ему и называли его «профессором», дверь не переставала открываться и закрываться, как в самой настоящей поликлинике.
Приходили даже больные с Хвостика. Хвостиком называли окраину города, которая была за рекой и вытянулась в узкую, длинную ленту из белых домиков. В обход, через мост, до Хвостика нужно было добираться часа полтора. А по реке, говорили, гораздо быстрей.
Некоторые пациенты просили дедушку зайти вечером к ним домой, «если он, конечно, не очень устанет». Они прекрасно знали, что дедушка всё равно зайдёт, как бы он ни устал. А не устать он не мог.
Как только раздавались шаги, я поспешно прятал под скатерть всё, что могло уличить меня. Ведь каждый раз я ожидал увидеть в дверях Сашу и Липучку, а для них я был «очень культурным, очень образованным и очень грамотным москвичом». Когда же наконец у меня лопалось терпение и я твёрдо решал оставить скатерть в покое, в дверях действительно появлялись мои новые друзья. Прятать улики было уже поздно, и я попросту спихивал их под стол. От этого учебники мои несколько поистрепались и стали какими-то «раздетыми», то есть выскочили из обложек.
Иногда мне вдруг чудились тяжёлые шаги Андрея Никитича. Он ведь обещал «как-нибудь нагрянуть в гости». Но он не приходил. «Наверное, презирает меня! Смеётся!» – с досадой думал я, вспоминая про двойку с ехидной закорючкой на конце.
Каждую ночь, ложась в постель, я делал сложные перерасчёты и заново составлял график своих занятий. Получалось, что я должен заниматься каждый день по три с половиной часа, потом по четыре часа, по четыре с половиной… Цифры всё росли и росли. Когда наконец дело дошло до пяти часов, я сказал себе: «Хватит! Этак в конце концов получится, что я должен заниматься двадцать пять часов в сутки! Завтра уж меня никто не спугнёт!»
И снова меня спугнула Липучка. Она всегда очень оригинально входила в комнату: стукнет – и тут же войдёт, не дожидаясь, пока я скажу: «Можно» или «Кто там?» Непонятно даже, для чего она стучалась. Я еле-еле успевал сбрасывать под стол учебники и тетради. Так было и на этот раз.
Но на пороге Липучка очень долго переминалась. Ясно было, что она хочет о чём-то спросить меня или попросить.
Липучка была вся какая-то разноцветная: волосы – рыжие, лицо – красное от смущения, сарафан – неопределённого, выгоревшего цвета, ноги – сверху бронзовые, а внизу серые от пыли, будто нарочно присыпанные порошком.
– Ой, не знаю прямо, с чего начать, – выговорила наконец Липучка.
– А ты начни с самого начала, – посоветовал я. Набравшись смелости, она начала:
– Ой, Шура, ты должен мне помочь! Заявление одно составить… Очень важное! В горсовет. Понимаешь?
Я покачал головой: дескать, пока ничего не понимаю.
– Ну, в общем, дело такое, – стала объяснять она. – От станции до нашего города – довольно далеко. Да ещё дорога в гору… А автобуса нет. Хоть на себе вещи волоки!.. Надо, чтобы автобус ходил.
– А чего ты об этом беспокоишься? – удивился я.
Липучка стала тыкать в меня пальцем, как в чудо какое-нибудь:
– Вот смешно! Не понимает! Люди ведь с вещами приезжают, а автобуса нет. Ну вот, значит, разные… – Тут она замялась, подыскивая подходящее слово. – Ну, в общем, разные несознательные люди всем этим пользуются. На государственных телегах возят приезжих, а денежки себе в карман кладут.
И снова я подумал: «Нет, Липучка не только „ойкать“ умеет!»
– Надо написать про всё это, – решительно продолжала она. – Только я Сама не смогу: не умею я заявление писать. А ты лучше напишешь! Так что сразу резолюцию красным карандашом поставят. Знаешь, в левом уголке…
«Да, поставят резолюцию красным карандашом! – подумал я. – Двойку с ехидной закорючкой поставят, как Андрей Никитич. До чего же это неприятное дело – быть двоечником! И ещё зачем-то, как дурак, пожимал плечами. Рассказал бы честно про двойку, а то вот выкручивайся теперь!»
Но вздыхать было поздно, и я выкрутился.
– Помочь – это можно, – сказал я. – Только у меня очень плохой почерк, ты ничего не разберёшь. Я сам иногда не разбираю.
– Ой, это ничего! – успокоила Липучка. – Ты мне продиктуй, ладно? А я запишу.
Это был выход из положения.
– Хорошо, я буду диктовать, а ты пиши, – согласился я.
Чернила и ручка были на столе, словно поджидали Липучку.
Сочинять мне было не впервой: натренировался уже, читая мамины письма. Кроме того, одна наша соседка в Москве очень любила сочинять всякие жалобы и собирать под ними подписи жильцов: то ванна протекает, то кто-то из соседей долго разговаривает по телефону. Прежде чем собирать подписи, соседка читала свои заявления вслух на кухне. Каждую жалобу она начинала словами: «Нельзя без чувства глубокого гражданского возмущения писать о том…» И я начал диктовать Липучке: