Московские сказки - Кабаков Александр Абрамович. Страница 40
Тут, конечно, Добролюбов, хоть и отставной офицер, с тихим хрустом и без малейшего сознания повалился на гравийную кладбищенскую дорожку. А над лежащим в обмороке человеком долго еще грохотали слова истукана: «Все люди — братья и сестры, дядьки и тетки, любовники и любовницы! К вам обращаюсь я, друзья мои…» — видно, и покойник слегка тронулся умом.
А Эдуард Вилорович, придя через некоторое время отчасти в себя, предпринял ряд серьезных шагов.
Первым делом поехал он в Донской монастырь, разыскал в стене колумбария нескольких Ивановых и аккуратно на каждую доску с фамилией наплевал.
Затем, в вечернее время, когда внуки уже спали, невестка смотрела ток-шоу, а сын где-то отдыхал с друзьями, Добролюбов подступился к шее супруги с голыми руками. Однако Лаура Ивановна не растерялась: налила мужу валокордина, вдогонку дала новопассита, так что вскоре Эдуард Вилорович уже дремал на краю, как всегда, кровати и только неразборчиво повторял во сне «вот блядь, вот блядь».
Наконец, отчаявшись установить запоздалую справедливость, несчастный решил хотя бы проверить истинность трагических обстоятельств. Для этого он добыл журнал телепрограмм с фоторепортажем из жизни Тимофея Болконского (давно изменившего к лучшему одну букву в наследственной фамилии), клипмейкера и политтехнолога, светского мужчины. Затем Добролюбов потихоньку взял фотографию сына, сделанную во время отдыха на острове Мальта, и приложил к журнальной странице… О, ужас! Два совершенно одинаковых лица смотрели на беднягу. Еще, для пущей очевидности, у них и прически были одинаковые, под ноль по моде, и бородки — только у Вани шкиперская, в честь однофамильца, а у Тимы испанская, популярная среди политтехнологов.
Сомнений больше быть не могло.
Надежд не оставалось.
И мечта окрепла, сделалась единственной — оживить, оживить вечно живого ради хотя бы всеобщей справедливости, которой не пришлось на личную долю Добролюбова Э.В. Обманула индивидуальная судьба отставного надзирателя, обидела — так пусть же в масштабах человечества в целом восторжествует добро и счастье по заветам великого Ленина и под его же личным руководством!
Ах, мечты, мечты… Большая от вас беда.
Ночь пала на город, плывут в прожекторах башни и купола, темно-серебряные тени облаков несутся в сине-черном небе над площадью, спят все и по ту сторону стены, и по эту — а мечтатель не спит.
Вот гулко шагает он в пустом пространстве, с опаской минуя огромную человечью голову на Театральной — того и гляди, разинет идол скрытый в густой бороде рот да гаркнет: «Ученье мое, блин, всесильно, потому что верно, подлецы! Забыли? Вот я вам…» От памятников-то теперь всего ожидать можно…
Вот косится на скачущих с крыши коней — а ну, как стопчут? Эх вы, кони мои, как говорится, привередливые…
Вот крадется между железных ограждений, шаркает осторожно по мощеной выпуклости, подбирается к черным, наглухо сдвинутым дверям — и того не понимает, безумец, что нельзя тревожить вечность, что непереходимой должна быть черта меж метафорой и реальностью, что нельзя приставать к неживым. Ужо встанет! Размежит серые веки, глянет калмыцкими желтыми глазами, возьмет в бледный левый кулак рыжую бороденку, сунет большой правый палец в пройму жилетки… Ну-с, батенька, г-гассказывайте, что там, в массах? Как настг-гоение г-габочих? Тут-то и обосрешься. А не надо было будить спящего, пусть уж лежал бы себе под стеклом тихонько, если похоронить по-людски все не соберемся. Не буди лиха… Но не внемлет рассудку Добролюбов, да и чему он будет внимать, коли рассудок покинул его навеки? Последние крохи ума остались на проклятом Новодевичьем, пуста голова, только стук в ней отдается от шагов по брусчатке да перекатывается высохшим ядрышком ореха одна идея — оживить…
Вот с напряжением всех физических сил и применением заранее приготовленной фомки раздвигает он тяжелые черные двери, нет караула, давно устал и отпущен караул, входи, кто хочет, в святыню пролетариата…
Вот освещает взятым из сыновнего охотничьего снаряжения полицейским фонарем нутро капища — страшно тут, ох страшно. Тени шныряют по углам; багровые ткани драпировки кажутся в полутьме черными; какие-то крыла в невидимой подпотолочной вышине вроде бы простираются и тихо хлопают, гоняя по зале ветер, полный слабых ароматов тлена и пыли; шепоты вроде бы шелестят, скопившиеся от всего прогрессивного человечества; невидимые руки, липкие и холодные, прикасаются к плечам, передавая озноб всему организму; легкая паутина садится на лицо с мерзким щекотанием…
Вот луч света падает на стекло, вспыхивает стекло синим огнем, и сквозь этот огонь проступают дорогие каждому человеку доброй воли черты — костяной лоб макроцефала, булыжные скифские скулы, коричневая барабанная кожа щек, бледно-серая бульба носа, желтые волосенки бороды и усов. Спящий ты наш красавец!..
Вот взлетает верная фомка и безо всякого результата опускается на стеклянную броню, но не так-то прост старик Добролюбов, все предусмотрел: после пробного удара переходит к планомерным действиям, рекомендованным инструкциями для добрых молодцев, желающих разбудить царевну, то есть крестится немеющей в проклятом помещении рукою — да хрясь богатырским кулаком по хрусталю! И распадается спецматериал в мелкие брызги и дребезги…
Тогда подошло время целовать.
Вблизи кожа поразила крупностью и глубиной пор, характерными для людей с неправильным обменом веществ. Это показалось тем более странно, что обмен-то прекратился восемьдесят лет назад.
Пахнуло летучей химией, словно после подбривания бородки мужчина воспользовался не лосьоном «Нивея», а растворителем для лака или примитивным пятновыводителем.
Покровы встретили прикосновенье губ деревянной твердостью.
Мурашки, прошмыгнув по всей спине, ушли через подошвы в гранит.
И сбылось.
Труп сел, огляделся, не поднимая темных век, перекинул ноги в шевиотовых брюках через борт каменного корыта и с ловкостью опытного велосипедиста спрыгнул на пол.
Что ж, дог-гогой мой Добг-голюбов, ведите. Как говог-гится, ввяжемся, а там посмотг-гим.
Вот ужас-то!
Ястребиною лапой вцепился упырь в добролюбовское плечо, и пара, шагая в ногу, вышла на площадь.
Кровавым пламенем сверкали с башен звезды, робко поблескивали на Иверской орлы, скрылись во тьме осеняющие Казанскую Божью Матерь кресты, тускло отсвечивала до самого Василия Блаженного мощеная поверхность, и единственной опорой жизни сияло со стороны ГУМа популярное дорогое кафе.
Во мгле Г-госсия, во мгле, товаг-гищи, удовлетворенно отметил выползень, вертя головой, во мгле, дг-гузья, несмотг-гя на буг-гжуазную мишуг-гу.
Многочисленная для столь позднего часа толпа поднималась на цыпочки, чтобы рассмотреть гения человечества. Покойники, собравшиеся здесь, все были более или менее нам знакомы:
и великий московский бабник Иванов, сгоревший некогда в огне страсти,
и пожилая красавица Анна Семеновна Балконская, умершая от возраста и водки, пьяноватая по обыкновению даже в посмертном состоянии,
и несколько лет назад погибший в автокатастрофе бандит Руслан Абстулханов, вы наверняка его помните, конкретный был пацан,
и бывший подполковник воздушно-десантных войск Капец И.А., повредившийся от несчастной любви умом и по ошибке рухнувший при полете на параплане,
и знаменитый политик N, скончавшийся в результате несчастного случая от декапитации (отрубления головы) крышкой автомобильного багажника,
и зачахший от пневмонии незаметный железнодорожный человек Острецов, которого вы не разглядели, хотя много раз смотрели на него сквозь вагонное окно, проносясь мимо в скором поезде,
и маршал Печко Иван Устинович, отдавший в давние годы зенитчикам приказ сбить мирный ковер-самолет с пассажирами на борту, а впоследствии померший от обиды на начальство, которое в важный момент затаилось, его же выставило людоедом, сбивающим по собственной инициативе ковры-самолеты с людьми,
и всемирно известный борец за человеческие права Леонард Сурьянович Хвощ, который, между прочим, был как раз на том самолете, но уцелел, а умер совсем недавно и совершенно бесшумно от обычной болезни, будучи почетным инакомыслящим Российской Федерации с президентской персональной пенсией,