Бродячий цирк (СИ) - Ахметшин Дмитрий. Страница 67
На мой взгляд «Нет прошлого» и «Всё, как ты захочешь, детка» несколько не стыковались между собой.
— Он всего лишь хотел от меня отделаться, вот что! Чтобы я задала ему этот вопрос завтра, или послезавтра, а лучше — вообще никогда. Он ни на грамм не полюбил меня со дня нашей первой встречи.
Я окончательно запутался. Возможно, стоило позвать Марину, она-то уж разбирается во всех этих вопросах всяко лучше меня. Она же девочка. Или Костю. На его стороне жизненный опыт. Или Джагита. Словом, мне очень хотелось позвать кого-то взрослого. Но никого рядом не было, и единственным взрослым пришлось стать мне.
Анна продолжала негодовать.
— Для Акселя прошлое написано палкой на мокром песке, а будущее — так и вообще по мелководью. Для него имеет значение только настоящее. Пока я рядом, он любит меня. Но меня — ты знаешь? — меня такое не устраивает. Я жадная. Я хочу и прошлого, и настоящего, и будущего. И желательно побольше. — Она обхватила голову руками, примостилась на краешек какого-то ящика. Мухи кружились вокруг керосиновой лампы, и их тени создавали видимость целого осиного роя. — Это, наверное, я дракон, а не он. Я хочу от людей того, чего они мне не в состоянии дать. Вот видишь? Опять! Тысячи и тысячи Я.
Она взяла меня двумя руками за обе щёки, будто любимого хомяка. Было больно, но я терпел.
— Будь готов ко всему. Будь готов к тому, что завтра проснёшься и обнаружишь, что Аксель ушёл в один из своих цветных снов. Просто взял и растворился в воздухе. Будь готов и сам исчезнуть в любой момент.
— Почему? — пробормотал я.
Анна расхохоталась.
— Потому что, возможно, мы и есть один из его цветных снов.
В соседней повозке завозился тигр. Было слышно, как он стучит хвостом по прутьям решётки. Борис прекрасно чувствует настроение хозяйки. Возможно, был бы у него в зоне досягаемости подсвечник, он бы тоже запустил им в стену.
— Скажи мне, малыш, — спросила она, помолчав. — Ты ведь можешь вернуться в приют?
— А зачем мне туда возвращаться? — не понял я.
— Просто скажи мне. У тебя есть наличные деньги?
Я сказал.
— Хорошо. Тебе хватит. Держи всё это при себе всё время, не оставляй ни в автобусе, ни в повозках. Держи всё по карманам. И держи ушки на макушке.
Тем же вечером я переложил наличность из своего сундука в карманы.
Интерлюдия
— Клянусь, эта штука сейчас развалится, — повторяет и повторяет араб с чёрной бородой и плешью на полголовы.
Качка давала понять, что там, снаружи, всё ещё море и до берега далеко, хотя для людей, набившихся в тесное помещение, словно кильки в консервную банку, берег уже почти утратил своё сокровенное значение. Может быть, они и доплывут, но над тем, как после этого сложится судьба у нелегальных мигрантов, не размышлял уже никто. Тот, кто мог ещё о чём-то думать, думал о свежей пресной воде.
— Не заливай, — говорил белый, неизвестно как затесавшийся в этот похожий на прокисшую бочку огурцов трюм. — Она плавала здесь ещё до твоего рождения. Туда-сюда плавала. С чего вдруг она развалится сейчас?
Наверняка это был метис. Хотя по нему и не скажешь — белая кожа, карие глаза, — каждый в трюме мог бы дать бороду или половину уха на отсечение, утверждая, что это метис.
Несколько мусульман, отгородившись от остальных своими широкими спинами и умостив ноги на драные коврики, совершали молитву. Никто больше не молился. Стоит ли молиться, если ты уже плывёшь в проржавевшем до самого нутра гробу прямиком на тот свет.
Рокот стоял такой, как будто судно вот-вот взорвётся, и двигатель через системы вентиляции периодически заполнял помещение запахом выхлопных газов.
Там, позади, осталась родина, изрытая и почти полностью уничтоженная пожаром военных конфликтов. Заражённая чумной болезнью корова. Где-то впереди новая земля, земля, где их никто не ждал, здоровая, но враждебная к чужакам, этот готовый к прыжку тигр белых людей. Каждый уже смерился со своей участью, и только метис всё никак не успокаивался.
Он потягивается — кожа да кости, — откидывается на протухшие подстилки из банановых листьев и хлопает себя по животу. Обводит в десятитысячный раз помещение подёрнутым мутью взглядом.
— Эй, пацанёнок. Покажи-ка ещё фокус. Что-то совсем скучно.
Кудрявый мальчишка поднимает голову.
— У меня они закончились.
Метиса это не смущает. Он задирает майку, и обломанные ногти скребут по груди.
— Покажи ещё раз.
— Эй, кофейная башка. Отвянь от пацанёнка.
На самом деле башка цвета кофе с молоком, с очень, очень большим количеством молока.
Плешивый араб смотрит на него тусклыми глазами.
— Ты символ войны, кофейная башка. Символ нашего разложившегося мира. Всё смешалось, сделалось грязью. Не осталось ничего чистого.
— Ха-ха. Поговори мне. Ты совсем повредился разумом, борода? Что ещё скажешь?
— Я видел твоих маму и папу.
Седовласый фыркает. Люди вокруг не обращают на них никакого внимания. Смотрят они только внутрь себя, а всё, что снаружи, достаётся теперь этому метису. Поэтому он чувствует себя так вольготно.
— Их не видел даже я, — говорит он, а араб вдруг выныривает из своего оцепенения. Машет локтями, голос звучит более живо.
— Разве ты не имеешь права жить? Эмираты такие же. Ливия такая же. Разве ты не имеешь права жить? Вся планета такая же, как ты, сверху белая, а внутри чёрная и гнилая. Разве она не имеет право жить?
На арабе грязная рубашка-галабия с прорехой у ключицы, хлопчатобумажные штаны. Босые ступни, которые он выставляет на обозрение, покрыты грязью и мелкими царапинами. Неизвестно, сколько ему лет — лицо всё в оспинах, однако руки и ноги, несмотря на истощение, выглядят сильными, а ладони так и вообще — каждая будто бы сделанная из глины столешница.
Метис же, напротив, грустнеет.
— Мы с тобой в одной лодке. В одном худом корыте.
— То-то и оно, — говорит араб. Его лицо кажется навечно застывшей глиной с одним и тем же грустным выражением. — Всё переворачивается с ног на голову.
— Не заливай, — говорит метис и качает головой. — Двести лет назад было точно так же. А пятьсот лет назад — втрое хуже. Чем глубже, тем ужаснее. С этим ничего не поделаешь. Гниль была в этом яблоке всегда.
Араб больше ничего не говорит, и метис смотрит на него долгим пронзительным взглядом. Потом поворачивается к мальчику.
— Я попросил тебя показать мне фокус.
Этому мальчику на вид еле-еле можно дать восемь лет, хотя он настолько отощал, что может оказаться и десяти, и двенадцатилетним. Он старается сделаться как можно менее заметным, подтянув тощие коленки к подбородку. Большую голову с крупными чёрными кудрями, кажется, уже не держит щуплая шея, поэтому она клонится то вправо, то влево.
Он смотрит слезящимися глазами вправо и влево, но, кажется, никто больше не собирался за него заступаться. Араб с большими ладонями смотрит в пространство и в сумраке трюма выглядит древней окаменелостью.
В ладонь из рукава галабии выкатилась монетка. Мальчик, не поднимая глаз на аудиторию, погрел её между пальцами правой руки — средним и указательным, и, сделав быстрое движение, отправил монету обратно в рукав, заставив выкатится её из другого рукава, в левую руку.
— Как ты это делаешь? — спрашивали его всегда.
Трюку с монеткой его научил отец, и малыш освоил его необыкновенно быстро.
— Это магия, — счастливо говорил он всем.
Потом война, заснувшая на десяток лет в своей норе, проснулась вновь, и стало уже не до фокусов. Пареньку повезло, что его детство хотя бы отчасти можно было назвать счастливым.
Звука ударов он не слышал. Должно быть, болезнь, что заставляет глаза сочиться и сочиться гнилью, просочилась и в уши, отчего мир вокруг звучит как пустая жестяная бочка, а некоторые звуки вообще не доходят до сознания. Так, видимо, произошло и на этот раз: когда взгляд наконец отрывается от блестящего кругляша на ладони, метис уже без сознания, а араб возвышается позади, сдавливая его голову руками, как кокосовый орех. Щёки метиса налилось синевой, нос свёрнут, губы слиплись так, что не поймёшь, где кончается одна губа и начинается вторая — видно, его несколько раз сильно приложили лицом о стены трюма.