Шпага для библиотекаря. Книга 1 - Батыршин Борис. Страница 5

«…что – иначе? Хоть убейте, не помню. Воспоминания растеклись вместе с серым туманом, оставив по себе клочки невнятных образов, отдельные слова, обрывки фраз. И – где-то на границе разума и чего-то другого, глубинного – понимание…»

Что, ничего больше не будет? Вот совсем? Я, Толик, подмосковный лес, мой так и не построенный деревенский дом – сольются неизвестно с чем, перестанут быть? А вместе с ним – память, радость, горе, сожаление и – счастье, от того, что это было в моей жизни? И то же самое постигнет всех – каждого человека на этой маленькой зелёной планетке? Хотя, сама-то планета уцелеет, что с ней сделается…

Или – сделается? Вопрос. А ответа я не узнаю в любом случае. Это так не работает.

Ни звука, ни самой крошечной светлой точки. Я словно замер, изображая из себя соляной столб, на пороге двери распахнутой из одного нигде в другое, и лишь в самой-самой глубине – нет, не звучит, отдаётся невнятным, полузабытым эхом песня ребят-поисковиков:

«…а мы идем искать ровесников следы,
Которые на полстолетья старше нас…»

«…и этого тоже не будет?..»

Нет. Мы так не договаривались. И вообще, с чего я взял, что они – кто бы ни были эти самые «они» – сказали мне правду? Или нет, не так: с чего я взял, что они сказали мне всю правду? Могли ведь, и умолчать о чём-то. Деликатно так умолчать и, что характерно – для моего же блага. Как они сами его понимают, разумеется.

«…ещё бы вспомнить, что именно они успели наплести, пока я просиживал задницу в той серой мути…»

Это и была скамейка. Сосновая, и явно не из «Икеи» – выкрашена масляной краской в цвет, который принято уклончиво именовать «детской неожиданностью». Скамейка вместе ещё с тремя точно такими же стояла, образуя полукруг, перед печкой-голландкой – чугунная дверца топки распахнута настежь и слышно, как внутри гудит пламя. Значит – тяга отличная, да и дров тут не жалеют. Вон они, сложены аккуратной горкой на стареньком верёвочном коврике рядом с кочергой и железным, на длинной ручке, совком для золы. Других источников света в комнате нет – маленькие окна занавешены пёстрыми, в цветочек, тряпками, одинокая лампочка в жестяной тарелке под потолком не подаёт признаков жизни.

– Никит, знаешь, за что Онегин застрелил Ленского? – спросил кто-то справа. – За то, что держал тару!

Смех. Ребята и девчонки сидят на лавочках и радостно гыгыкают в ответ на бородатую шутку. Я обалдело смотрю на собственные руки: в одной большая, бутылка тёмно-зелёного стекла – «огнетушитель» ноль-семь литра, с рыжей этикеткой, на которой значится «Портвейн белый «Агдам». В другой – стакан. Гранёный. Край сколот, и надо быть осторожнее, если не хочешь порезать губу.

Стоп… какой ещё «Агдам»? В последний раз я пил эту бормотуху в самом начале девяностых, после чего она сразу и навсегда пропала с московских прилавков.

Словно во сне набулькиваю в стакан мутно-жёлтой жидкости примерно на две трети и пускаю вожделенную тару дальше, по кругу. Попутное наблюдение – руки не мои. То есть, мои, вон, даже рубец на тыльной стороне ладони, полученный классе в девятом на уроке труда на месте – и всё же не мои. Слишком молодые, слишком свежая кожа, слишком мало на ней шрамов, уже других, приобретённых за следующие лет тридцать с хвостиком…

«…за тридцать? Позвольте, а сейчас-то мне сколько? И кто эти люди, что сидят рядом, хлещут гадостное азербайджанское пойло и весело ржут над незатейливыми шутками, бородатыми, что твой дядька Черномор?..»

– Кто «Агдам» сегодня пил, тот девчатам будет мил! – объявляет под всеобщий смех сосед слева. Судя по горбатому монументальному носу и явственному акценту – сам уроженец солнечного Закавказья.

Да ведь я его знаю! Ну конечно: Рафик Данелян, с которым я пять лет кряду просидел в одной аудитории – сейчас ему на вид лет двадцать, не больше.

«…помнится, Рафик был на год старше. Значит, мне сейчас?..»

На этом сюрпризы не заканчиваются. Какое там! Напротив скалится во все тридцать два белоснежных зуба Далия. Она из Алжира, учится в Союзе, как и её соседка Матильда, гостья из солнечной из Болгарии. В сердце что-то ворохнулось и замерло – нет, не время, потом…

Рядом с девушками с комфортом устроился наш комсомольский вожак, секретарь комитета комсомола курса. В руках у него, конечно же, гитара, и он, кончено же, пытается всучить её соседу справа – тот упирается, поскольку руки заняты ещё одним «огнетушителем» и жестяной эмалированной кружкой. Впрочем, сопротивление долго не продлилось: хлебнув от души животворного напитка, но взял гитару и завёл «Лыжи у печки стоят».

Кстати, лыжи тоже есть: солидная их охапка стоит в углу, и на одной из пар, красных с белой полосой и надписью «Karjala», крупно, неровными буквами выведено «спорт. каф.» и одинаковые двузначные номера. Институтский инвентарь выданный для похода, ага… Рядом пучок лыжных палок – таких же допотопных, с железными кольцами на брезентовых ремешках. Тоже, надо полагать, казённое имущество.

За лыжами, которые у печки, следует бодрая «Вот это для мужчин – рюкзак и ледоруб», потом «Кожаные куртки» – а чего ещё ждать от нашего покорителя вершин и ледников? Тем не менее, с удовольствием подтягиваю, на миг отодвинув в сторону собственные проблемы. Когда-то я и сам пел эти песни – и у костра, и вот так, на вечерних посиделках.

– Никита, пшепрашем, спой…

Гитару мне в суёт Гжегош, наш третий иностранец, студент-поляк из Гданьска. Ну, раз уж люди просят…

Понятия не имею, почему я выбрал именно эту песню. Может, дело в том, что попросил спеть именно Гжегош?

«… А если нет границы, вам нечего беречь
Танкетка польская ползёт улита,
Последние приказы, двоюродная речь —
И эта Речь зовется Посполита…»

Быстрый взгляд налево, на поляка – челюсть у того медленно отвисает.

«…не ожидал? Если честно – я тоже…»

«… Флажок ваш красно-белый, что тот кровящий бинт
Жолнеров не спасает Матка Боска
Что не заводишь, лётчик, своей стрекозки винт?
Пора взлетать, но жить, наверно, поздно…»

«Сон о Польше» Марк Мерман напишет только ещё лет через… я даже не знаю, сколько. Сам я, если память не изменяет, услышал эту песню году эдак в две тысячи пятом-шестом. Остальных тоже проняло – замерли, не издают ни звука, и даже об «Агдаме» забыли.

«Заменят все названья, заменят имена
И паспорта заполнят по-вестфальски
Вы, отступив, на стенах оставьте письмена
И ноты полонеза или вальса…»

Удивление Гжегоша мне понятно: одно дело «Агнешка» Окуджавы, где отношение поэта к не самым простым моментам польской истории замаскированы симпатиями к певице Агнешке Осецкой, и совсем другое – вот это.

"…блинский нафиг, нашёл время музицировать! Впрочем – почему бы и нет?.."

Я передаю гитару дальше по кругу, тянусь к стакану – и тут меня накрывает. Я единым духом опрокидываю в себя «Агдам», ухитрившись при этом не порезаться, и крепко, на этот раз по собственной инициативе, зажмуриваюсь.

«…я что, уже там? Так предупреждать надо…»

И, словно лёгкое дыхание ветра возле уха:

«…а то тебя не предупредили!..»

«…Нет, это уж точно глюки. Или я попросту, без затей, спятил?..»

Решительно отбираю у Рафика огнетушитель – это дело срочно следовало немедленно осмыслить. Единственно доступным в данный момент способом.