Шпага для библиотекаря. Книга 1 - Батыршин Борис. Страница 9

«Я знаю, что вы были друзьями. – сказал мне тогда его отец, – Ты только не обижайся, но я правду скажу. Это вы, русские, виноваты: если бы не ваша перестройка, не развал Союза, не было бы войны и мой сын остался бы жив…»

Я ничего не ответил и в тот же вечер уехал домой. Старик, как ни крути, был прав, прав во всём…

Рядом с Рафиком присел на корточки Дима Гнедин. В этом походе, как и я, зарабатывает зачёт по физподготовке. С ним тоже всё ясно: интеллигентный мальчик из хорошей московской семьи, отец – секретарь парторганизации в каком-то НИИ, мать занимает немаленький пост в райисполкоме. Он точно знает, куда идти: карьера в комсомоле, вступление в партию, а дальше… ну, вы понимаете. Попутно Гнедин не брезгует фарцовкой – ну, там солнечные очки, диски, жевательная резинка… В перестройку пойдёт в кооператоры, откроет видеосалон. Потом, в 90-х он круто приподнимется на ваучерной приватизации и чековых аукционах и закончит, как многие ему подобные – от пули киллера на пороге собственного особняка. Прав старина Маркс, период первоначального накопления капитала не ведает таких сопливых понятий, как «гуманизм» и «ценность человеческой жизни».

О руководителе похода я уже упоминал. Он устроился между Гнединым и Далией, словно невзначай положил ладонь алжирке на талию (та, вроде, и не против), и пытается давать советы. Этот тип мне не интересен – если, конечно, не попробует, как и в тот раз, подкатиться к Мати.

И Гжегош Пшемандовский, последний в нашей славной девятке. Как говорится – «по порядку, но не по значению». Стоит в стороне, сложив руки на груди, наблюдает за копошением вокруг радиолы. Насколько я помню, он всегда бы таким… немножко шляхтичем: немногословный, чуточку высокомерный, чуточку ироничный чуточку слишком явно демонстрирует скепсис.

…Я снова встретил Гжегоша в две тысячи пятом, в Чехии, на фестивале по случаю двухсотлетия Аустерлицкой битвы. И – не поверил своим глазам, узнав в ротмистре польских шеволежёров-улан, затянутом в безупречно построенный мундир, институтского однокашника. Выяснилось, что в исторической реконструкции он всего четвёртый год, но успел за это время немало: кроме наполеоники, пошился на польского кавалериста времён «Чуда на Висле» и даже собрал полный комплект на панцирного гусара семнадцатого века. Всё, что полагается: арсенал холодной и огнестрельной «зброи», доспех с крыльями за спиной – такое далеко не всякому по карману. Да, не бедствует пан Пшемандовский, не бедствует – куда до него нам, нищебродам…

Несмотря на общее хобби, возобновления былой дружбы не получилось. Гжегош оказался ярым сторонником идеи «Польши от можа и до можа», отягощённый, к тому же, некоторыми «перегибами», приобретёнными во времена распада Варшавского блока и краха СССР. Не помогло даже, что мы оба были поклонниками Наполеона: «москаль остаётся москалём, – заявил тогда Гжегош, – москалём он, курва мать, и помрёт – и дай-то Езус, швыдче…

На следующий день польские уланы сошлись в сабельной рубке – постановочной, как и всё остальное в фестивальной баталии, – с русскими драгунами. Только вот наша с Гжегошем схватка мало походила на безобидный спектакль – после первых же ударов я понял, что бывший приятель сознательно целит мне в лицо, голову, кисти рук, и клинок отнюдь не сдерживает. Помнится, меня тогда взяло за живое: имея за спиной почти два десятка лет занятий историческим фехтованием, я полагал себя рубакой не из последних, и не Гжегошу с его скромным опытом было со мной тягаться. Так что, не раздели нас круговерть кавалерийской сшибки, дело вполне могло закончиться серьёзными травмами.

Ещё раз мы встретились на биваке, вечером после баталии. Недавние противники предавались обильным возлияниям, крича то «Vive l'Empereur!», то «Ще польска не сгинела!», то витиеватые патриотические тосты за матушку-Россию. Гжегош сделал вид, что ничего не произошло, даже поприветствовал меня слащавой улыбкой – и лишь на самом дне зрачков угадывалась прятавшаяся там неудовлетворённая ярость.

Но всего этого пока нет… или мне только кажется, что нет? Во всяком случае, за всё время учёбы в институте я ни разу не замечал за Гжегошем ничего «великопольского». Что ж, пусть так пока и остаётся, а что до воспоминаний из «прошлой жизни» – кому они сейчас нужны?

– Никита, можно тебя на минутку?

Это тётя Даша. Вчера вечером она помогала девчонкам с подготовкой новогоднего застолья, а потом, часа за полтора до праздничного боя курантов ушла к себе. Мол, «что я у вас, молодёжи, под ногами путаться буду, посижу одна, «Голубой огонёк» посмотрю…». Ага, как же, одна! Я, едва услышал на заднем дворе клуба тарахтение тракторного дизеля, как всё понял.

…я запомнил тётю Дашу по последнему своему визиту, когда ещё застал её живой – маленькая, высохшая, седая, как лунь. Но то было в самом конце восьмидесятых, а сейчас – это вполне свежая пятидесятипятилетняя женщина. Не горбится, говорит живо, и на старческие болезни не жалуется – рано, какие её годы… А ещё у неё имеется «сердечный друг» – механизатор дядя Вася, работающий в том же совхозе. Они сошлись, когда тот, похоронив и оплакав жену, стал искать утешения. Дяде Васе пятьдесят два года от роду, и он тоже ещё вполне-вполне – я как-то видел, как он в одиночку менял заднее колесо трактора, а ведь оно весит хорошо так за центнер. Трактор этот, «пердунок» Т-16, с кузовом впереди кабины, стоит сейчас на заднем дворе ДК, нагруженный тремя двухсотлитровыми бочками соляры. Горючку было велено доставить на птицеферму, для аварийного дизель-генератора. Совхозное начальство решило принять меры по случаю обещанного в сводке погоды снегопада, который может привести к обрывам линии электропередачи.

До пункта назначения в тот вечер дядя Вася так и не доехал, завернул по дороге в ДК, где уже собирались праздновать мы. А там – слово за слово, стакан за стаканом… в общем, сейчас дядя Вася отсыпается в тёткиной комнате, понятия не имея, что творится вокруг.

Его храп я и слышал, когда мы шли по длинному коридору, в который, кроме двери тёткиной комнаты (после смерти мужа она перебралась жить сюда) выходят ещё несколько – кухня, кладовка, кинобудка. Но тётя Даша вела меня к самой дальней, за которой – и это мне тоже было хорошо известно – располагался краеведческий музей.

Любимое детище её покойного супруга, когда тот, выйдя на пенсию с поста директора совхоза, стал заведовать местным домом культуры. По сельским меркам – серьёзный очаг культуры, о чём свидетельствуют многочисленные грамоты в рамочках, от районного и областного Культпросвета и Вяземского райвоенкомата. Последнее – из-за того, что немалая часть экспозиции посвящена именно Великой Отечественной войне.

Но есть и кое-что другое. Я привычно остановился перед портретом, висящим между окнами, напротив стены сплошь завешанной иконами из сгоревшей в конце сороковых местной церквушки. Надпись на бронзовой табличке гласила «Полковникъ отъ кавалеріи графъ Никтита Ростовцевъ». Ты смотри, тёзка.

С картины смотрел немолодой мужчина в мундире мариупольских гусар, судя по кое-каким деталям – поздний период царствования Николая Первого. Весь увешан крестами, среди которых попадаются и заграничные. Отдельно, на левой стороне груди целая наградная колодка. Три серебряных медали: прусская «медаль для комбатантов 1813–1814 годов», российская медаль «В память Отечественной войны 1812-го года» и медаль «За взятие Парижа 19-го марта 1814-го года».

Если верить поясняющей табличке – портрет помещика, владельца имения, к которому относилась некогда и деревенька Бобрищи. А молодец тёзка, не бегал от войны. Такой иконостас можно собрать, только проливая собственную кровь.

Я пригляделся. На табличке указаны годы жизни: 1789 -13 (25) октября 1854-го года. Последнее, между прочим – не что иное, как дата несчастливого для русской армии сражения при Балаклаве…

Скрежетнул, поворачиваясь в замке, ключ. Я обернулся – тётя Даша отпирала железную дверь, спрятанную за большим стендом с цветными схемами Вяземской операции 1941-го года. Если память мне изменяется, за дверью располагается крошечная кладовка – там, в железном несгораемом ящике хранятся «особые фонды» музея.