Три Нити (СИ) - "natlalihuitl". Страница 17

И годы спустя Гонкра редко бывала веселой. Однажды я спросил, почему она грустит — может, хочет есть? Или родичи плохо с ней обращаются? Мать рассеянно посмотрела на меня из-под тяжелых век и ответила, растягивая на пальцах цветную пряжу:

— Твои отец и дядя всегда были добры ко мне. Если б я родилась здесь, в западном краю, о лучшей доле я бы и не мечтала. Но я все еще помню, каково это: схватившись за рога оронго[11], лететь по земле-над-облаками, где ветер дует так сильно, что меняет очертания предметов, где солнце горит так ярко, что от света чернеет в глазах… Впрочем, тебе, Нуму, не стоит забивать голову подобными мыслями.

Предостережения матери были лишними: хоть я и унаследовал ее черную шерсть, характер, мягкий и податливый, достался мне от отца, которого не зря прозвали Красной Глиной. Тоска о горном холоде и пронзительном ветре была непонятна мне, но я искренне жалел мать и, забравшись на лавку, крепко обнял ее шею короткими лапами. Она вздохнула, погладила меня по макушке и вернулась к своему занятию — плетению узлов-жогрум[12], круглых и тугих, как плотно сжатые кулачки. Внутрь в зависимости от их назначения помещались лекарства и пряности, кусочки костей и сушеного мяса, бумажки с молитвами и благовония, монетки и головы змей… и даже катышки навоза, сулившие носителю узелка большую удачу. Это старое колдовство, хоть и не одобрялось учеными шенпо, пользовалось любовью простого народа. Дядя, конечно, не прочь был приторговывать жогрум в довесок к шерсти и сыру, а отец и сам носил дюжину оберегов с солью и пахучими смолами — говорил, что они помогают и от духов, и от блох. Гонкра пыталась и меня обучить этому ремеслу, но я только перепутал и порвал дорогой шелк неловкими пальцами.

— Каждый цвет имеет свое значение, — сказала как-то мать, указывая на деревянную дощечку для плетения. — Поэтому нити всегда следует закреплять двумя пучками. Первый — это цвета жизни. Желтый — мужской цвет, он увеличивает богатство и силу. Голубой — женский, он помогает сковать врагов и уничтожить препятствия на пути. Зеленый соединяет их и дает умиротворение. Второй пучок — это цвета смерти: белый, черный и красный.

— Что, все три? — спросил я.

— Да. У Эрлика три лица: одно — из кости, одно — из черной плоти и одно — из крови. Будь осторожен с этими цветами, Нуму.

— Но дядя все время носит красные бусы и серьги из коралла, — возразил я. — И волосы у него красные. И глаза красные, особенно как напьется чанга!

— У твоего дяди другая судьба и совсем другие дре за пазухой, — серьезно ответила Гонкра. — А тебе нужно беречься Железного господина и его слуг. Обещай мне это.

Ее лапа опустилась мне на голову, как восковая печать, — и я, разморенный теплом и лаской, дал первое обещание, которое не мог исполнить.

***

Когда мне подходил пятый год, было решено отвезти меня в столицу, озерный город Бьяру, что значило «Птичьи Рога», и продать в услужение какому-нибудь богатому господину — оми или чиновнику — барпо. К тому времени у меня уже появилось двое младших братьев, и сестра была на сносях, а благоденствие семьи стремительно иссякало. Не помогали ни колдовские узелки матери, ни белые и красные подношения ноджинам, ни молитвы хранителю богатств Норлху[13]. Тот снег, который раньше с первыми шагами желтого мула Васанты-гьялмо[14] уходил в землю, чтобы стать ячменем, крапивой и сочной травой, теперь долго лежал на груди старых скал, мешая растениям подняться к солнцу. Козы и овцы худели на глазах и тряслись от холода, когда их шерсть остригали на пряжу; дзомо давали меньше молока, а значит, нельзя было заготовить ни сыра, ни масла на продажу. Дела шли все хуже, а потому все старшие согласились, что кормить меня должен кто-то другой. В конце концов, рожденным в год Мевы Черная двойка, предначертано рано покинуть родительский дом.

— Во-первых, я выручу за него неплохую сумму. Во-вторых, в городе он сможет стать лекарем или даже чиновником, — рассуждал дядя, со вздохами прихлебывая горячую часуйму. — А значит, будет всегда при деле, накормлен-напоен и с крышей над головой! Всяко лучше, чем всю жизнь с овцами возиться.

— Что тут плохого? — промямлил отец, отирая о чуба пропахшие бараньим жиром лапы, но Мардо только отмахнулся от него.

— Если выйдем из Пхувера в конце осени, то как раз успеем в столицу к празднованию Нового года. Там будет много народу — наверняка найдется и тот, кому пригодится слуга или ученик. Заодно можно будет продать наши товары подороже, а то местные совсем обнищали. Скоро вместо денег начнут платить ревенем и крапивой! Так что едем, нечего и думать!

Дядя звонко хлопнул себя по ляжке, подтверждая серьезность сказанного, и зачерпнул пиалой еще соленого варева. Сестра одобрительно кивнула, поглаживая живот; отец посмотрел на него исподлобья, но промолчал; а мать отвела взгляд.

Три месяца прошло с тех пор: миновал сезон дождей, и зеленый олень Шарад-гьялмо проскакал над землей, унося на своих рогах влажные грозы и ворох иссохших листьев. Солнце побледнело и опустилось ниже к земле, теряя свою силу. По утрам замерзшая трава блестела под копытами коз, как россыпь драгоценных камней, и белый пар валил из распахнутых ртов — а значит, пора было отправляться в Пхувер, откуда открывался путь на столицу.

***

Для этого путешествия Мардо принарядился: натянул лучший чуба с леопардовой оторочкой, продел в уши толстые серебряные крюки c бирюзой и ветвящимся кораллом, напялил на голову островерхую шапку, подбитую желтым шелком, — в общем, старался как мог. Повозку дядя тоже собирал с особым тщанием: внизу поместил мягко выделанные шкуры и тюки с тончайшей шерстью, следом разложил замотанный в ветошь сыр, горшки жирного до прозрачности масла и свертки с вяленым на можжевеловом дыму мясом, сверху накинул узорчатые домотканые одеяла и туго закрепил поклажу кожаными ремнями. В отдельную сумку, расшитую тонкими чешуйками серебра, дядя с почтительным нашептыванием положил дюжину торма[15] и несколько полупрозрачных хатагов для подношения горным духам, пучок сухих можжевеловых веток и амулетницу-гао, внутри которой хранился коготь прославленного святостью шенпо. Чтобы тащить все это добро и нас в придачу, Мардо выбрал самого крепкого дзо, с шерстяной юбкой до самых копыт и рогами в два локтя длиной; на них Гонкра надела плетеные украшения из красных нитей. Кроме того, дядя спросил каждого в семье, кто умел говорить, какие гостинцы ему привезти из города. Сестре нужен был расчет положений солнца, луны и созвездий для новорожденной дочери; ее муж хотел новые топоры, ножи и ножницы для стрижки скота; младшие братья выклянчили себе игрушек; отец велел купить тягучих сладостей из южного меда и крепкой пшеничной браги. И только мать ничего не попросила, как будто забыла, что нам скоро уезжать.

Но когда на календаре выпал благоприятный для отъезда день, все подношения небесным и подземным существам были совершены, а меня, завернутого в теплое одеяло, кулем усадили в повозку, Гонкра подошла ко мне. Ее веки набухли и покраснели, но голос не дрожал.

— Сын мой, — сказала она. — Я не знаю, какой совет тебе дать. Да и нужен ли он? Судьба несет нас, куда пожелает, как ветер несет песчинки. Но я постараюсь защитить тебя, а ты… ты постарайся быть счастлив, Нуму.

Мать сделала движение пальцами, точно затянула узел напротив моей груди, и вдруг до ломоты в костях обняла меня. Ее дыхание всколыхнуло шерсть на моей макушке, согрело кожу влажным теплом, и только тогда я понял, что мне предстоит. Клянусь, я уже готов был выпрыгнуть из повозки и мышью забиться в какую-нибудь щель в родных стенах… Но в тот же миг раздался гортанный выкрик дяди; фыркнул дзо, гневно боднув воздух; заскрипели натужно колеса, и мы тронулись вперед. Мало-помалу и дом, и сгрудившиеся на пороге родичи уменьшились, сжались, исчезли в дрожащем воздухе. Потом позади остались и безголовые шеи старых скал. Мы покинули долину.

Путь на Пхувер шел вниз, петляя между мельчающих холмов, сначала походивших на крутые спины дронгов, затем — на простершихся ниц паломников и, наконец, совсем утонувших в каменистой земле. День был ясным и тихим; только изредка чирикали в кустах стайки воробьев да горбоносые сайгаки шумно хлебали воду из луж. Мардо, привычный к путешествиям, мычал себе под нос, не выпуская изо рта полоску сушеного мяса, и казался вполне довольным жизнью, а меня одолевала тоска. Я уже скучал по привычному ворчанию и крикам сестры, топоту лап и звону посуды; еще хуже стало, когда начало темнеть и в небе показались большие совы. Они то парили молча, выискивая добычу, то издавали нежные, печальные крики, от которых внутри все сжималось, точно кто-то запустил мне лапу под ребра и теперь сжимал сердце и легкие в крепком кулаке.