Жизнь сэра Артура Конан Дойла. Человек, который был Шерлоком Холмсом - Карр Джон Диксон. Страница 6
В дождливые дни перед экзаменами, когда редко можно было выйти на улицу, Артур находил утешение в общении с Маколеем. Его воображение разжигали образы старых круглоголовых пуритан XVII века, которые отбрасывали свои камзолы и шлемы во имя искусства мира. Маколей почти примирил его с Оливером Кромвелем, этим мерзавцем, который отрубил голову королю. Отрубать королю голову — это зверство. И навсегда оно таковым и останется.
Но каким лидером должен был казаться этот широкоскулый Кромвель англичанину того времени! Он командовал непобедимой армией; он разметал врагов на морях, часто даже тогда, когда корабли под командованием адмирала Блейка значительно уступали вражеским по численности; он защищал людей своей веры даже в католических странах. «Потому что голос, который редко угрожал понапрасну, провозгласил, что если милость не будет проявлена в отношении людей Бога, английские орудия будут слышны в замке Святого Анжело».
Грохот таких угроз, размышлял Артур, не доставил бы большого удовольствия Папе Римскому. Действительно, становилось все более ясно, что Маколей (хотя, конечно, всегда в подлинно джентльменской манере) не находил много пользы от папы. Артура, как истинного католика, это должно было беспокоить.
Свои религиозные убеждения и обязанности, которые они на него накладывали, Артур никогда не подвергал сомнению. Это была вера его предков, о которой не стоит даже думать, не то что подвергать сомнению, как священную таблицу умножения. Более того, ее красота и величие привлекали и были частью его жизни. Лишь однажды он был поражен; это случилось, когда один ирландский священник публично прогремел, что каждый, кто не был католиком, должен непременно сойти в ад.
Такое утверждение потрясло его. Он никогда не думал об этом раньше, однако был уверен, что это какая-то ошибка. Но очевидно, это было не так, по крайней мере для иезуитов. Ему не давала покоя мысль о том, что люди, о которых он читал, — ученые, солдаты, государственные мужи, — в муках будут корчиться, в пламени. Он был одновременно утешен и обеспокоен, узнав о том, что его умная, романтическая мать считает подобные высказывания священников вздором.
«Носи теплое белье, мой милый мальчик, — написала она, — и никогда не верь в вечные муки ада».
Тем временем пришла пора вызывавших столько страхов экзаменов, и он их выдержал. Потом, дрожа от нетерпения, он и еще тринадцать мальчиков ожидали результатов экзаменов. Пакет с результатами прибыл из Лондона в жаркий июльский день и был доставлен в кабинет ректора. Четверть часа прошло в тишине, ребята грызли ногти и ждали новостей. Потом они уже не могли больше терпеть. Вот как Артур описывает то, что произошло:
«Распахнув дверь комнаты отдыха, мы, несмотря на крики префектов, рванули по галерее, вверх по лестнице, потом по коридору к кабинету ректора. Нас было человек сорок или пятьдесят. Кандидатами были не все, но ко многим приехали братья и другие родственники. Толкаясь и вопя, мы столпились у двери. Дверь открылась, и внутри кабинета мы увидели ректора, который размахивал пакетом над головой».
Страсти кипели, выражая все, что мы сами чувствуем в подобные времена; все, включая директора школы, кажется, были сверхэмоциональны в том 1875 году.
«Сразу же по галерее разнеслись оглушительные возгласы, в воздух взлетели десятки носовых платков, потому что мы знали, что новости должны быть хорошими. Когда шум немного стих, старый седовласый префект класса взобрался на стул и объявил, что из четырнадцати учеников, которые экзаменовались, тринадцать выдержали испытания; это самое большое число с тех пор, как Стоунхерст стал Стоунхерстом».
Единственным провалившимся был не Артур Конан Дойл. Наоборот, Артур не только сдал, но и был удостоен отличия. Он был изумлен больше, чем кто-либо другой. Через несколько дней к нему подошел отец Пэрбрик.
«Как бы ты отнесся к тому, чтобы остаться с нами еще на год?» — спросил он.
«Что, сэр?»
«О нет, не здесь! Не хотел бы ты поехать за границу? Есть отличная школа в Фельдкирхе, в Западной Австрии, недалеко от Швейцарии».
«За границу, сэр? Да, сэр! А для чего, сэр?»
«Видишь ли, ты еще слишком молод для философии. Год в Фельдкирхе придаст завершенность твоим академическим познаниям, не говоря уже о совершенствовании немецкого языка, пока ты будешь решать, что делать в будущем. Я напишу об этом твоим родителям, если ты думаешь, что они согласятся».
И вот осенью, одетый в новый твидовый костюм, с приглаженными волосами, спускавшимися из-под кепки, Артур взвалил на плечо свой сундук и отправился в мир. Дома плакали, а сам он переносил почти все с достоинством, пока его не охватил избыток чувств от связанного с этой поездкой возбуждения.
Городок Фельдкирх лежал в зеленой долине, которую пересекала речка Илль, среди покрытых облаками гор. Там, на высоте шести тысяч футов, находился перевал Арльберга, ключевой путь с запада к Тиролю. Средневековая крепость нависала над городом и грандиозной Иезуитской школой. Артур обнаружил, что дисциплина здесь была гораздо менее строгой, нежели в Стоунхерсте, общежития «искусственно» отапливались, кормили хорошо, а пиво оказалось отличным. Студенты в большинстве были ребятами из немецких католических семей и человек двадцать англичан и ирландцев. Артур взял на себя заботу обо всех. Немецкий язык его становился все более беглым, но несколько неустойчивым. Когда ребята ходили на организованные прогулки, по трое в ряд, английского мальчика сопровождали два немецких, чтобы они могли говорить по-немецки, и он старался изо всех сил. По три часа подряд говорил этим немцам о непобедимой мощи английского флота, рассказывал о славных традициях Стоунхерста; в этих развлекательных рассказах он с особой гордостью расписывал, как капитан Уэбб (англичанин!) переплывал Ла-Манш.
Самое замечательное было в том, что Артур начал играть в городском оркестре: инструментом он избрал самую большую трубу, которая только могла существовать; она напоминала орудие осадной артиллерии и дважды обвивала его тело; если в нее как следует дуть, она гудела и ухала так, будто приближался Судный день.
«У меня на голове шапка нашего военного оркестра, — с гордостью сообщал он, описывая посланную домой фотографию. — На мне также тот самый галстук (предмет давних мечтаний), который ты купила мне на Кокберн-стрит». О трубе-бомбардоне он писал: «Дуть в нее — прекрасное упражнение для грудной клетки». Реакция тех, кто слышал, как он играл, неизвестна.
Поскольку у него не было ни денег, ни времени, чтобы остановиться в Париже и повидать дедушку Майкла Конана, он послал ему целую пачку своих стихов, написанных в Стоунхерсте. Поджав губы, старый критик выучил их наизусть от слова до слова. Когда наступило Рождество и австрийские горы за метелями стали казаться облаками, дедушка Конан написал Чарльзу и Мэри Дойл письмо, в котором поделился впечатлениями об этих стихах.
«Не могут вызывать сомнения его способности к такого рода занятиям, — подчеркивал дедушка Конан. — В каждом из его самых вдохновенных творений я обнаружил пассажи, отличающиеся подлинно оригинальной свежестью и тонкостью воображения. Его «Газета Фельдкирха» порождает большие надежды, и я думаю, она его от начала до конца».
Это предположение было верно. Но «Газета Фельдкирха» и такие лирические стихи, как «Взбешенный извозчик» и «Прощание Фигаро», были лишь забавами школьника. Дома уже решили, что, когда Артур закончит Фельдкирх, ему следует поступать в Эдинбургский университет и изучать медицину.
Эту настоятельную идею высказала его мать; Эдинбургский университет располагал одной из лучших медицинских школ в мире, и, наконец, он будет дома. Подсказал ей эту мысль друг семьи, доктор Брайан Чарльз Уоллер — человек образованный и добрый, агностик в религиозных взглядах, — который начал проявлять к мальчику большой интерес и потом на протяжении нескольких лет оказывал сильное влияние на его жизнь.
Самому Артуру, казалось, было все равно, будет так или как-то по-другому. Значит, будет продолжаться изучение науки (почему они не могут сделать науку такой же интересной, как делал Жюль Верн?), а научные лекции господина Лиркома в Стоунхерсте были бедствием. Но этого хотела его мать, а значит, так и будет. Кроме того, медицина могла быть интересной. Как было бы благородно однажды торжественной поступью, импозантно и аристократично войти в комнату к больному, с наклоненной головой выяснить симптомы, а потом немногословно объявить диагноз, который вызовет у окружающих чувства удивления и благодарности.