Следы в Крутом переулке - Винокуров Валерий. Страница 63
Но и Гурба с Малыхой не доехали до порта. Михаил Петрович предложил выйти раньше и прогуляться. Хотя Малыха знал, что дома уже наверняка ждет его и нервничает Вера, он не захотел обижать отказом человека, только что заново пережившего самое памятное и тяжелое событие своей молодости. И когда Михаил Петрович попросил дойти с ним до того обрыва над Каховским морем, где под водой покоилась старая нефтебаза, Малыха тоже безропотно согласился.
Малыхе никак не удавалось идти рядом с Гурбой. Путаясь в полах своего длинного габардинового плаща на кочковатой дороге, Михаил Петрович то медленно полз, то семенил по кочкам, спотыкаясь и оступаясь. Малыха же, привыкший ходить ровным широким шагом, то оказывался впереди и останавливался, поджидая спутника, то, сдерживая шаг, отставал от семенящего Гурбы.
Когда дошли до обрыва, Малыха обратил внимание, что Гурба тяжело дышит и держится рукой за левый бок. Вот уж никогда прежде Гришка не замечал, что заводной, подвижный бригадир докеров физически не так силен, как кажется, а ведь ему еще и не стукнуло сорок пять. «Сказываются партизанские плавни», — подумал Малыха. И еще подумал о том, что Гурба тогда был на три года моложе, чем Малыха сейчас.
Михаил Петрович присел на валун перевести дух, не успело прийти в норму его дыхание, как Малыха услышал какой-то неожиданно глухой и прерывистый голос своего спутника:
— Придет Володька из армии, ты уговори его, Гриша, чтобы выучился на речника. Хочу, чтобы продолжил паше семейное дело. И дед, и бабка его всю жизнь оттрубили в порту. Да и я тоже. Начинал, как и ты, рулевым на буксире. Из конца в конец Днепр исходил, каждую банку наизусть знал. Это уж когда хвори одолели, сошел на берег. А если Володька речником станет, может, и Ленька, Алексей за ним потянется: потянулся же за старшим братом в шоферы.
Хотя Малыха не понял, почему отец сам не в состоянии уговорить старшего сына, он все же пообещал:
— Ладно, Михаил Петрович, попробую уговорить вашего Володьку.
А Гурба словно не услышал ответа. Он полез во внутренний карман габардинового плаща, достал зеленую школьную тетрадку и протянул Малыхе.
— Ты вроде хорошо знаешь этого доктора Рябинина? Говорят, он собрался о партизанах писать. Передай ему это.
Малыха удивленно взял тетрадку, сунул ее в карман своей шкиперской куртки и, не успел спросить, почему бы Гурбе самому не отдать эти записи доктору, как услышал признание Гурбы.
— Это ведь я поставил то пугало, что отправило Сличко в овраг, — торопливо произнес Гурба и, не обращая внимания на застывшего с отвисшей челюстью Малыху, вскочил с валуна, добежал до края обрыва, вернулся, оперся одной рукой о валун, держась другой за левый бок, и быстро-быстро, словно боясь, что его перебьют, заговорил: — Когда я понял, что вы спугнете его в том доме, в Крутом переулке, и он кинется бежать вдоль оврага, я решил перекрыть его последнюю узкую тропу. Добежал до бизяевского двора, перемахнул в огород. Там пугала не было, но валялся штакетник. Одним гвоздем кое-как скрепил крест, из летней кухни ухватил чугунок и старый Володькин пиджак. На тропе поставил пугало и надеялся дождаться Сличко. Но кто только не сновал по переулку, и я ушел, не дождался этого гада…
Малыха так и стоял с открытым ртом: все, что он слышал, с трудом доходило до его сознания. И хотя он и не думал перебивать Гурбу и вообще ни о чем не думал, силясь переварить услышанное, тот говорил и говорил, торопясь и перескакивая с одного на другое.
Сколько по времени длилась исповедь Гурбы, Малыха и потом не мог вспомнить. Сумерки спускались с такой скоростью, что Малыха уже не видел Гурбы, не замечал, ходит ли тот взад-вперед или стоит у валуна. Малыха стоял, уставившись куда-то в одну точку, в темноту, и прислушивался к глухому торопливому голосу. А когда голос наконец смолк и тишину нарушал лишь тихий плеск воды из-под обрыва, Малыха еще мгновенье постоял, все так же молча повернулся и медленно пошел вверх по склону. Он шел, все еще ничего не соображая и ничего уже не слыша. И только тогда, когда уже поднялся на самый верх холма, какой-то необычный шум внизу на обрыве заставил его обернуться. Но в темноте он ничего не увидел, не видел даже границы между землей и водой. И эта сплошная темень испугала его. Он побежал обратно вниз с криком:
— Подождите, подождите.
На краю обрыва он вдруг увидел Балябу. Так четко и ясно, в ярком, невесть откуда взявшемся свете. Он остановился метрах в трех от Балябы, который смотрел на него в упор маленькими блестящими глазами. А спустя мгновенье рядом с ними оказался человек в милицейской форме.
Не обращая внимания на Балябу и Малыху, Осокин подбежал к краю обрыва и пытался хоть что-нибудь разглядеть внизу, в черной воде.
И вдруг стало еще светлее. Это рядом с милицейским «газиком» остановилась «Волга», и площадка перед обрывом освещалась уже в четыре фары. Из этого яркого, слепящего света вынырнула огромная шарообразная фигура. Баляба шагнул навстречу Мукимову, тот сгреб его обеими руками, прижав к своему толстому животу.
Малыха смотрел по сторонам, ничего не понимая.
Темнота спустилась так быстро, что, когда наша «Волга» свернула с освещенной улицы по направлению к обрыву, шоферу пришлось включить фары. Подъезжая к обрыву, в свете фар мы увидели «газик». Подъехали и остановились рядом. Мукимов выскочил из машины с удивительной при его комплекции прытью и побежал к обрыву. Я же забеспокоился только тогда, когда увидел на «газике» надпись «милиция».
Первым, на кого я наткнулся, спустившись на площадку у обрыва, был Малыха. Он вертел головой по сторонам, будто искал кого-то. А когда я подошел, уставился на меня ничего не понимающим взглядом. В его глазах застыл испуг. Несколько секунд он молча смотрел на меня, потом полез в карман своей шкиперской куртки, достал какую-то зеленую тетрадку и, не говоря ни слова, протянул ее мне.
29
А ведь я сомневался во всем. Я заставлял себя сомневаться и никому и ничему не верить. Мне казалось, что лишь при таком условии я смогу сохранить объективность. Выходило, что я не верил своим собеседникам, своим впечатлениям, порой даже фактам, о которых мне сообщали. То есть не верил самому себе.
Конечно, не в буквальном смысле. Я ведь знал совершенно точно, что не убивал Петрушина на старом кладбище возле Красных казарм, не ставил пугала на овражном обрыве в тупике Крутого переулка. Но если я никому не верю, хотя и пытаюсь порой решать за других, то, значит, и мне могут не верить? Нельзя же в конце концов не верить всем?
Однако оставался очевидным факт, что кто-то поставил пугало в Крутом переулке и тем самым уничтожил Прокопа Сличко и кто-то схватился с Петрушиным на старом кладбище.
Я допускал, что все, так или иначе замешанные в этой истории, вели каждый свою линию. Эти линии не просто пересекались, они переплетались и в итоге сплелись, соткав паутину, в сердцевине которой оказался я в качестве самодеятельного летописца. Избрав такую роль, я и заставлял себя не верить на слово кому бы то ни было. Даже Сергею Чергинцу. Ведь с самого начала им двигало только одно чувство — спасти Володю Бизяева. В большей или меньшей степени ему были безразличны остальные. Его даже мало волновала сердечная драма Бизяева, и не потому, что она уже осталась в прошлом. Полагаю, что именно он никогда не одобрил бы желание друга жениться на той несчастной дочке полицая. Как бы он помешал? Не знаю. Но этот волевой и упрямый человек был способен на все. В этом сомневаться не приходилось. Даже если бы он был уверен, что пугало поставил Бизяев, он все равно продолжал бы доказывать непричастность своего друга ко всей этой истории.
А уж самому Бизяеву я и подавно не мог верить. Хотя этот парень был мне симпатичен. Но если он даже и поставил пугало, он никогда и никому в этом не признается. Даже Чергинцу. Почему же я должен ему верить? Только потому, что мне симпатична его невинная улыбка? Или из сострадания к его сердечной драме? Но ведь даже такой шрам рано или поздно зарубцуется. Почему я должен верить на слово, что он не собирался отомстить полицаю? Напротив меня и настораживало как раз то обстоятельство, что он не собирался мстить. По его словам. И по словам Чергинца. Не собирался?! Но вдруг подвернулась возможность…