Долг ведьмы (СИ) - Шагапова Альбина Рафаиловна. Страница 3
— Ни погулять, ни расслабиться, ни нормально сексом заняться. Меня тошнит от твоего кудахтанья: «Ах, Полина, куда ты пропала, уже темно, я так волнуюсь!» «Ах, Полина, на улице холодно, надень куртку». «Ах, Полина, пойдём скорее домой, завтра рано вставать!» Друзья надо мной смеются, звать не хотят, боятся, что ты увяжешься. А Тимка выдвинул условие: «Либо я, либо, сестрица- калека с тухлой рожей». Прости, но я выбираю не тебя. Мне жить хочется, а не существовать!
На последних словах происходит взрыв её ярости. Полина с силой пинает стол. Тот звенит, накреняется. Обрубки свечей, бокалы, вилки, горшки с нетронутым, уже успевшим остыть рагу летят на пол.
— Это конец! Конец! — набатом бухает в голове.
Тело деревенеет. Бестолково открываю и закрываю рот. А сестра легко подхватывает сумку, словно та ничего не весит, и направляется к двери.
Плетусь за ней, чувствую, как подо мной качается пол, как надвигаются стены, как воздух сгущается, не давая идти, мешая приблизится.
— Не смей выходить из квартиры! — шепчу в спину, обтянутую тканью зелёного свитера. — Только попробуй, Полина. Слышишь?
Плевать на гордость, на слёзы, на кривящиеся, от желания разрыдаться, губы. Главное, чтобы она осталась, не бросал одну в холодной квартире, в этой синеве октябрьских сумерек. Она смысл моей жизни, единственный родной человек, моя отрада. Я живу ради неё, для неё. Без сестры мне ничего в этом мире ненужно. И я не дам ей уйти!
Полька поворачивается, и в душе вспыхивает маленькая искорка надежды. Неужели, она испугалась, неужели сейчас бросит на пол сумку, прижмётся ко мне, будет просить прощения, как когда-то в детстве, и я прощу, конечно же. Мы разрыдаемся с ней, громко и облегчённо, как две дуры, а потом сядем за стол и разрежем, наконец, злосчастный пирог.
— И что же ты сделаешь, позволь узнать? Как накажешь? — губы сестры растягиваются, и впервые, её улыбка кажется мне уродливой, гадкой. — Заплачешь? Устроишь бойкот? А может, ты на сей раз придумала нечто новенькое? Ну, давай, начинай уже кукситься и шмыгать носом!
Последние слова Полина выкрикивает мне в лицо. Я морщусь от мерзкого запаха дешёвого пойла, а сестра смеётся. Громко, зло, вызывающе.
— Ты готова предать меня ради какого-то придурка? Меня? Свою родную сестру? Ты- свинья, Полина! — едва шевеля губами, произношу я. Понимаю, что делаю только хуже, что говорю не то и не так, что сейчас нужны другие слова. Но какие? Есть ли такие слова, способные остановить уже сорвавшуюся и стремительно несущуюся вниз лавину?
— Прекрати, Илусь!
Так меня никто не называл, да и не знал никто об этой вариации моего имени. Только мама. И я беспомощно хватаюсь за эту соломинку, в душе расцветает надежда. Ведь, случайно оброненное, внезапно всплывшее из глубины прожитых лет моё детское имя, свидетельство того, что сестра помнит, и глухую деревню, в которой мы жили, и маму, и отца с бабушкой, и то, как мы были счастливы.
На мгновение её лицо озаряется прежней, добродушной, такой знакомой, такой родной улыбкой. До боли, до зуда в ладонях хочется встать на цыпочки, дотянуться до, торчащих в беспорядке, светлых волос, провести ладонью, ощутив приятное покалывание.
— Прекрати, — вновь повторяет она, уже твёрже и громче. — Это ещё большой вопрос, кто из нас свинья. Я, желающая строить свою жизнь по собственному усмотрению, или ты, страшащаяся одиночество и навязывающая мне своё общество и свои законы? И, если тебя это успокоит, то знай, на работу я устроилась, сама себе могу оплатить и обед, и развлечения.
Она уходит, а я валюсь на диван и, больше не сдерживаясь, реву.
Что может быть жальче накрытого на двоих стола с нетронутым ужином и оплывающими свечами? Наверное, только невостребованный, ненужный подарок, завёрнутый в дурацкую блестящую бумагу, лежащий в шкафу на полке и ожидающий своего часа.
Всю ночь я ворочаюсь без сна, вслушиваясь в поступь дождя за окном и думая о том, как вернуть Полину. Гудит холодильник, тикают настенные часы. Мысли склеиваются, смешиваются, переплетаются. Я, то готовлю пламенную речь, обвиняя сестру в предательстве, то сочиняю повинное письмо, в котором каюсь во всех смертных грехах, умоляя вернуться. Заснуть мне удаётся только утром, когда в окно лениво брезжит тусклое, грязно-синее октябрьское утро.
Надо ли говорить, что на работу я являюсь разбитая, уставшая, с лиловыми тенями и отёками вокруг глаз.
Коллеги перешёптываются, наверняка обсуждая мой непрезентабельный вид, директор, встретив меня в коридоре здоровается гораздо суше обычного и демонстративно морщится. Ну да ладно, к его гримасам, также, как и к гримасам его прихлебателей я уже привыкла. Да, все они желают избавиться от меня, на увечных смотреть никому неприятно. А тут, как не крути, элитная школа. Но принять меня на работу, как сироту, они были обязаны, так что сеятелям разумного, светлого, вечного, во главе с директором приходится меня терпеть, лишь морщиться, вытирать руку после случайного прикосновения ко мне да шипеть вслед. И я уж было направляюсь дальше, как вдруг Иосиф Захарович меня останавливает.
— Илона Николаевна, пройдёмте в мой кабинет.
В поросячьих бегающих глазках начальника вспыхивает блеск предвкушения, губы подрагивают в еле заметной улыбке, крупные ноздри трепещут, учуяв страх жертвы, мой страх.
Хромаю вслед за массивной, облачённой в тёмно-серый пиджак квадратной спиной, размышляя над тем, что же, собственно, меня пугает. Не очередная же тирада, в самом деле? К нравоучениям дорогого начальничка я уже привыкла и научилась пропускать их мимо ушей. Но отчего мне так страшно сейчас?
А школа живёт своей привычной суетливой жизнью. Цокают каблуками учительницы и старшеклассницы, с визгом носятся ученики младших классов, шлёпает по полу тряпкой раздражённая уборщица, пахнет краской, мокрым полом, духами и молодым потом.
На душе скверно, и больная нога кажется ещё тяжелее, ещё неповоротливее. А ведь мне целый день стоять у доски. От одной только мысли о звоне детских голосов, душном кабинете, начинает мутить. Чёрт! Как же болит нога. Ноет, тянет, доводя до отупения, до желания послать всё куда подальше, сбежать домой и завалиться на диван. А тут ещё и представительница родительского комитета должна на урок прийти. Вот только её и не хватает для полного счастья. Притащится, благоухая душным ароматом какой-то там дикой орхидеи, примется по всюду совать свой длинный крысиный нос, поджимать ярко-рыжие губищи, неустанно напоминать о таланте своей дочурки. Эх, послать бы её далеко и надолго! Да нельзя, она сестра директора. Развёл кумовство, старый козёл!
Директор, с показной вальяжностью, располагается в кресле, с любопытством поглядывая на меня. Мне же, присесть не предлагает, хотя прекрасно видит, как я стискиваю зубы от боли. Серый свет осеннего дня отражается на его блестящей лысине, мерцает в выпуклых, съезжающих с переносицы очках. Кабинет насквозь пропах бумагой, дорогими сигаретами и хорошим мужским парфюмом, а ещё кофе. Терпкий кофейный дух щекочет ноздри.
— Помните, месяц назад, в нашей школе инквизиция проводила тесты? — с вкрадчивостью ядовитой змеи произносит директор. — Как вы думаете, что обнаружила проверка?
— Не знаю, — отвечаю я, с обречённостью понимая, к чему он клонит, но ещё не верю, гоню от себя страшную мысль. Ведь всегда мои показатели были до смешного низкие. Такие низкие, что инквизиция не хотела возиться с подобной мелочью. Твёрдо зная об этом, я жила спокойно и даже перестала волноваться во время периодических проверок.
— Не лукавьте, дорогуша. Поздно отпираться, — припечатывает директор, больше не скрывая своего триумфа. — И неужели вам ни чуточки не стыдно? Илона Николаевна, вы целый год обманывали меня и своих коллег, находились рядом с детьми, подвергая их опасности, вместо того, чтобы во всём, признаться. А ведь мы вас пожалели, взяли на работу, несмотря на ваш дефект.
Ну вот, опять знакомая песенка. Ему самому-то не надоело повторять одну и ту же фразу о моём дефекте и своём благородстве. Конечно, можно начать доказывать, что взяли меня благодаря особому распоряжению императора, брать на работу сирот, но что это даст? Только разозлит начальника, а мне необходимо его умаслить, перетянуть на свою сторону.