Мы никогда друг друга не любили (СИ) - Веммер Анна. Страница 15

Но вот играть она совершенно не умеет. Мне видится в этом некая отсылка на то, что она еще не умеет даже жить. Хотя и старается, с энтузиазмом вливаясь в общее течение.

И пить она тоже не умеет. Андрей приносит мясо, и Аврора, пытаясь отрезать косточку, неуклюже ковыряется в куске ножом. У меня даже руки непроизвольно сжимаются: она же так…

Ну вот. Порезалась. На белой ладошке — здоровая полоса и медленно проступающие капли крови. Хорошо хоть прошлась вскользь, а не воткнула нож прямо в руку. Меньше всего мне хочется сейчас ехать в травмпункт.

Я первый замечаю порез, причем встаю еще до того, как Аврора сама понимает, что случилось. Она растерянно смотрит на руку, а потом от боли закусывает губу.

— Пошли, у меня есть аптечка, — говорю я.

Все взгляды обращаются к нам.

— У нас тоже есть аптечка, — холодно и почти со злостью говорит Лиана.

«Ну вот когда ты порежешься, сможешь помазать зеленкой», — думаю я, но молчу.

— Давай-давай, сама не забинтуешь.

Аврора послушно идет следом, и я даже удивляюсь такой покорности. Что это с ней?

— Иди в ванную, — говорю я, — принесу бинт и перекись.

Я стараюсь не думать о том, как она выглядит в коротком летнем платьице в цветочек. Слишком коротком. Дурацкие белые кеды, небрежно заплетенные в косу волосы. Я осознаю, что ее облик бесит меня не из-за небрежной сексуальности, а из-за воспоминаний и ассоциаций. Аврора словно специально игнорирует тренды, моду, эти молодежные мешковатые костюмы и длинные балахонистые платья. Чтобы быть максимально естественной.

И максимально похожей на мать.

12. Аврора

Почему каждый раз, когда я выпиваю, со мной что-то случается? Может, закодироваться?

Как же больно! И совершенно по-дурацки соскользнул этот нож, никогда больше не буду придерживать мясо рукой, пока режу его! Завтрашнее утреннее купание накрылось медным тазом, а еще остаток выходных придется делать все одной рукой.

— Чего хнычешь? — спрашивает Виктор, входя в ванную с аптечкой в руках. — Не огнестрел ж. Вот у меня был огнестрел. Хочешь, шрам покажу? Да не смотри ты так, он на приличном месте, я к противнику жопой не поворачиваюсь. А у тебя всего лишь порез. Промыла?

Я качаю головой, пытаясь унять дрожь. Господи, за все пять лет брака мы с Виктором столько не пересекались! И вряд ли вообще стояли друг к другу так близко, как сейчас. Или как вчера у домика. Или как вчера у него. Или…

— Ау-у-у! — Он машет рукой перед моим носом. — Страшно, что ли? Дай сюда.

Страшно. Только не подставлять руку под струю холодной воды, а вот так стоять: у раковины, прислонившись к груди Островского и в кольце его рук.

Хотя подставлять царапину тоже страшно. И больно — от неожиданности я отдергиваю руку и ойкаю, но Островский не дает мне отшатнуться. Он как в тисках зажимает мой локоть и заставляет разжать пальцы.

— Ты же не ребенок. Промой, на ноже были специи. Хочешь потом вскрывать у хирурга?

— Больно!

— Жизнь вообще говно, котенок.

— Прекрати меня так называть!

— Тогда, взрослый кот, дай руку, я сам промою. Зажмурься и думай о вискасе.

Мне хочется его ударить, но это можно сделать только локтем, а локоть надежно прижат к теплому боку Виктора. Страх перед обработкой царапины глупый, иррациональный и детский, но он смешивается со страхом перед бывшим мужем и вином в крови, и я плыву.

Вздрагиваю: сначала от нового прикосновения холодной воды, а потом от касания пальцев, которые мягко, но уверенно смывают кровь с ладони. Не смотреть оказывается еще сложнее: так все другие чувства обостряются в разы. Смотреть тоже невыносимо, потому что его пальцы так обхватывают запястье, что невольно в голову лезут мысли о том, с какой легкостью Виктор может его сломать.

Я стараюсь стоять с равнодушным видом, отчаянно скрывая дрожь. Сейчас страх совсем неуместен, мне ведь не делают ничего плохого. Но на краешке сознания противный червячок все равно шепчет «Совсем нет нужды делать это так близко. Совсем нет нужны так прикасаться. И уже пора остановиться, ведь крови больше нет…».

Кровь действительно остановилась, но Островский не спешит меня выпускать. Не выключая воду, он промакивает мою ладонь бумажным полотенцем и щедро поливает царапину перекисью. Она шипит и я вместе с ней.

— Ну тихо, сейчас пройдет.

Он невесомо гладит основание ладони, там, где сквозь тонкую кожу проглядывают венки. Я с трудом сглатываю, чувствуя, что несмотря на холодную воду, по руке распространяется тепло. И сердце бьется быстрее.

Затем несколькими ловкими движениями Виктор забинтовывает мне ладошку, и получается даже удобно: бинт почти не сковывает движений. Но я все равно злюсь на себя. Думала, стану ребятам хорошей компанией, а вместо этого сначала заставила их всю ночь носиться по лесу, а теперь вот превратилась в беспомощную девицу с забинтованным пальчиком. Бесполезное существо какое-то.

Я вдруг понимаю, что порез обработан и забинтован, а Островский не спешит меня выпускать. И не только выводит горячие узоры на запястье, но и обжигает дыханием шею.

— По-моему, пора заканчивать, — с трудом, дыхание почему-то не слушается, — говорю я.

— Не могу, — получаю хриплый ответ.

Мне не хватает сил вырваться. Не потому что он крепко держит, а потому что сил этих совсем немного. И с каждым новым прикосновением все меньше и меньше. Мое тело перестает слушаться, теперь для него существуют только совершенно новые ощущения.

Для себя я давно решила, что секс и все к нему относящееся — не моя история. Бывают же асексуалы, правда? Меня не трогали околоэротические сцены в фильмах, не интересовали любовные романы. Иногда — еще до замужества — я влюблялась, но верхом фантазий были прогулки за ручку и нежные поцелуи, которые имели совсем не сексуальный подтекст.

Так странно в двадцать три года вдруг обнаружить, что существуют эмоции, которых я раньше не испытывала. Что тело может отзываться такой волнующей дрожью, а низ живота сводить всего лишь от того, как сильные руки ведут по бедрам, приподнимая край платья.

Я пьяна. Черт.

Слишком пьяна, чтобы взять себя в руки. Достаточно пьяна, чтобы кайфовать от прикосновений мужчины, которого вроде как ненавижу.

Брызги от ледяной воды, которую никто и не подумал закрыть, резко контрастируют с касаниями горячей ладони. Я чувствую, как сердце пропускает удары, один за другим, и как тело наливается тяжестью, а голова идет кругом.

Со мной что-то не так. Что-то сломалось, ведь так не бывает. Нельзя одновременно ненавидеть и сгорать от желания. Это вино или… или что-то в голове перемкнуло, и завтра я пожалею! Если не заставлю его остановиться, то пожалею!

Но вместо этого, когда рука Островского поднимается выше, проникает под резинку трусиков и повторяет все движения там. Одновременно с этим губами он прикасается к моей шее, лаская следы вчерашних поцелуев языком — и они снова горят. Я должна его остановить, должна вырываться так же, как в клубе, но вместо этого, когда по телу проходит разряд тока от осторожной, но уверенной ласки между ног, я выгибаюсь, подставляясь под сладкую пытку всем телом.

Я слышу его хриплое дыхание и чувствую, с какой силой бьется сердце. Мое уже готово остановиться. Я никогда еще не чувствовала ничего подобного, и все сбивает с толку. И то, что не чувствовала, и то, что не должна. И не с ним, и не здесь, не так… но Виктор как будто точно знает, как надо прикасаться, чтобы мозг отключился, а тело не слушалось. Чтобы внизу живота напряжение достигло максимума.

Чтобы каждый раз, когда он нажимает на пульсирующий клитор, я вздрагивала.

Он пахнет красным вином и шалфеем.

Он прикусывает мне мочку уха, когда я не сдерживаю стон и выгибаюсь, когда внутри все взрывается совершенно ново, ярко. Когда ногти впиваются в его руку, не то умоляя отпустить меня, не то — не останавливаться, потому что с каждой новой волной удовольствия мне все легче и легче дышать.