Точка росы. Повести и рассказы - Иличевский Александр. Страница 2
Мохсен рассказывал, как однажды дядя взял его на рыбалку и начался шторм, так что они еле сумели вернуться на берег.
А я говорил ему, что жизнь и смерть для меня выражены бесконечным морским берегом, совершенно пустынным. Мы с отцом были поглощены такими морскими прогулками – когда уходили по колено в воде по апшеронским отмелям едва ли не за горизонт. Залитая солнцем морская бесконечность плоских берегов воплощала для меня внутреннее понимание счастья, покоя, единения с мирозданием.
Не знаю, что на меня нашло, но я рассказал Мохсену и Мишель, как однажды мы с отцом добрались до торчавших вдали из воды скал. Он оставил меня на них, а сам уплыл так далеко, что я не смог разглядеть его у горизонта.
Отца не было вечность. Его беспечность объяснялась тем, что он вырос на Каспии сиротой. И это море было ему роднее материнской утробы.
Когда он вернулся, я был уже раздавлен солнечным ударом и еле сумел, держа отца за плечи, добраться до берега. Дальше он нёс меня на руках до шоссе. Дома лечить меня никто и не думал, я просто проспал сутки и встал как новенький.
После той вечеринки Ленка села за руль.
Мы возвращались через парк и вдруг впереди в свете фар на дороге увидели оторванную окровавленную ногу.
Ленка ударила по тормозам и посмотрела на меня.
Но тут из кустов на обочине выскочили подростки и, корчась от смеха, забрали бутафорскую ногу. Мы поехали дальше, вспомнив, что завтра Хеллоуин.
В ту ночь я увидел во сне тех же глубоководных рыб, как и тогда посреди солнечной пустыни в детстве, когда погибал от солнечного удара на скалах в открытом море. Рыбы проплывали надо мной в ослепительной тьме, хватали за волосы ртами и тянули вверх, прочь из глубины забвения.
Элегия для N.
В некоторых из нас божество. Влечение – первый его признак. Божество излучает притяжение, магический магнетизм. В этом смысле оно больше, чем человек. Жадность и несокрушимость – тоже признаки божества.
Да, теперь она любит ткани. Ездит в Сан-Франциско, город моей юности, на улицу Клемент выбирать в китайских лавочках шёлк. Так повелось, что она живёт там, где я жил какое-то время когда-то, будто разведчик её полка.
Вечерами она медитирует в саду на развешанное полотнище.
Забивает косяк и постепенно переселяется в узоры. Такая забава на холмах Беркли – сквозь акации и олеандры блещет закат над заливом, небоскрёбы Сан-Франциско пылают отражённым солнцем вдалеке, сутулятся портовые краны Окленда.
Любимый её сорт – Soft Amnesia. Так растёт наша с ней безучастность.
Жила она в Сокольниках, на десятом этаже, окнами на парк. Глаза её меняли цвет в зависимости от времени суток – от александрита до аметиста.
Она красиво курила, держа сигарету на отлёте.
Сидела на стуле, поджимая ноги к груди.
Ещё одна, о юность, промолчит. Твердила «нет», зачем слова, бери как есть. Хотела белой скатерти, свечей, фарфора, теперь всего хватает. В то же время она лишь кальций под лужайками Коннектикута, Новой Англии, Уэльса. И Калифорнии. Как много чаек мёртвых хранит твоё дыхание над Беркли.
Как долог взгляд через залив, как много вспомнится, пока достигнет небоскрёбов.
Как мало знания в нашем разделённом – историей и океаном, бездна – дитя обоих. Да, моря слагаются из течей. История – из праха, в этом суть.
Любовь скатёрку стелет простынёй, двумя руками приближая песни. Нам нашу наготу нельзя сносить. Так много сложено в одном объятии, здесь столько солнца, зелени и ягод, подземных льдов и рек, несущих этих слепых щенят, какими были мы на кончике луча, в руке судьбы или чего-то больше, бессмысленного, как всё наше время.
Двоих тебе родить, троих. Отныне шум океана станет лучшей колыбельной для наших нерождённых, для меня. Пересекая небо мерзлотой, когда решишь мне отогреть свой поцелуй, вместе с империей, отыгранной у стали, я здесь, я на лужайке камень твой.
Одна всегда молчала, как судьба, курила, думала, два слова иногда обронит, неизменна, как расплавленная вода.
Звезда её отлита из свинца. Беременна, встаёт у зеркала и зажигает огненные горы. И горькую улыбку свирепой рабыни. В Сокольниках ещё звенят её коньки, скрежещет тормоз зубчатый и пируэт.
Где истина? В лыжне, бегущей вдоль сожжённых взрывом газопровода берёз.
В путях Казанского и Ярославского, в хорьковой жаркой шубе Москвы палатной, по бульварам родным раскиданной. Серёжка отцветшей липы за виском, столь близко нагота и песнь спартанки. Как я рубился за тебя, один Господь, один.
В Томилино заборы дачные сиренью сломлены. Теперь я далеко, где и мечтал, на самом крае пустыни, лишь; я прикоснулся: «Такая клятва разрывает сердце».
И солнце в волосах, и эта стать, любовь, колени, плечи, бёдра, этот шёлк.
Здесь горизонт пробит закатом. Здесь Нил течёт, а я на дне, здесь Троя.
Здесь духов больше, чем людей. Здесь жернова смололи вечность.
Бутылочка
Когда идёшь в пустыню, минимальный запас дневной воды составляет шесть литров.
В те времена она была молодым врачом, без кабинета, почему ей и приходилось сидеть с нами в одной комнате. Иногда комната оказывалась запертой, и надо было какое-то время бесцельно слоняться по коридору, поджидая, когда Полина закончит сцеживать молоко. Она была уже матерью двоих детей, когда я начинал работать в госпитале, и недавно родила третьего.
Однажды в выходные она позвонила мне в слезах:
– Ты можешь заехать?
– Могу.
– Я забыла в кубрике в холодильнике бутылочку молока. Привези её мне.
Полина – бронзовокожая парижанка с острым милым носиком, дочь богатых родителей, владеющих несколькими доходными домами на бульваре Сен-Жермен. Мы иногда болтали по дороге домой, когда я её завозил на окраину Иерусалима, поскольку сам жил ещё дальше, почти у самого Вифлеема.
Она неизменно жаловалась на своего мужа – сиониста и непутёвого бизнесмена, решившего торговать удочками и рыболовными снастями в Израиле. Муж часто пропадал где-то по делам, и она боялась, что он изменяет ей. Рослый красавец, будучи религиозным человеком, он был к тому же и настоящим французом. Когда я оказался у них в гостях, мне вздумалось пожаловаться на боль в спине, и Поль пригласил меня на кухню, где протянул джойнт толщиной с палец: я сделал несколько затяжек, и меня в самом деле отпустило. Потом мы с ним никак не могли расстаться и минут двадцать стояли в коридоре, где я изо всех сил пытался проститься и уйти восвояси, но чары только что наступившего исцеления, давшего нам чувство общности, не отпускали меня.
Я приехал, Полина обрадовалась и познакомила меня со своей няней – светловолосой девушкой, благодаря которой все её дети немного говорили по-русски.
Полина отвела меня на кухню и, протянув бокал вина, сказала:
– Сегодня вечером в Негеве проходит рейв. Можешь меня туда отвезти?
Я кивнул, и мы, оставив детей на няню, отправились в недра пустыни.
Мой Jeep Patriot летел, раскраивая страну с севера на юг, становясь всё меньше, превращаясь в точку.
Рейв проходил в ущелье неподалёку от раскопок древнего набатейского города Мамшита. Великанские тени дрожали и плыли по поверхности скал. На рейве мы вскоре столкнулись с Полем. Он удивился и обрадовался. Втроём мы встретили рассвет, и я проводил их до машины.
Мне не хотелось уезжать, и, понаблюдав, как диджеи разбирают аппаратуру, я отправился вверх по ущелью. Там я вскоре заплутал, не стал возвращаться, а нашёл уютную пещеру и залёг в ней на плоском огромном камне, похожем на надгробие библейского гиганта.
Я уснул мгновенно и проснулся только в полдень.
В пустыне было так тихо, что я слышал, как тлеет сигарета.
Страшно хотелось пить.
И тогда я нащупал в рюкзаке бутылочку, о которой все забыли.