Невеста Борджа - Калогридис Джинн. Страница 79

Его святейшество пребывал в необыкновенно веселом расположении духа, несмотря на свое нездоровье. За последнее время он заметно постарел: белки его глаз пожелтели от печеночного недуга, волосы из серо-стальных сделались белоснежными. Складки кожи под подбородком обвисли, а нос и щеки стали красными от лопнувших сосудов. Однако он был одет в великолепное облачение из бело-золотой парчи, усыпанной алмазами, и в шапочку, сотканную из золотых нитей, — ее сделали специально для этого праздника. Когда Папа поднял свой кубок, рука его немного дрожала.

— За тысяча пятисотый год! — воскликнул он, обращаясь к многочисленным гостям, собравшимся за столом. — За год юбилея!

Он улыбнулся, гордый патриарх, когда мы повторили его слова. Затем он сел и жестом велел остальным садиться.

Александр решил, что в честь такого знаменательного момента следует произнести речь.

— Христианский юбилей, — провозгласил он, как будто мы не знали, о чем идет речь, — был учрежден двести лет назад Папой Бонифацием Восьмым. Он происходит от древнего израильского обычая, по которому один год из пятидесяти объявлялся священным — временем, когда прощались все грехи. Этот термин, — добавил он с шутливым видом, изображая педанта, — происходит не от латинского слова jubilio, «кричать», как полагает большинство латинских ученых, а от еврейского jobel — так назывался бараний рог, которым подавали знак к началу празднества.

Папа раскинул руки.

— Бонифаций увеличил промежуток с пятидесяти лет до ста, и вот нам осталось всего несколько часов до события, которое мало кому из людей случается застать на своем веку.

В голосе его зазвучала гордость.

— Все труды, которые мы предприняли за последний год: постройка новых дорог, починка ворот и мостов, ремонт базилики Святого Петра, — все это теперь обретает особый смысл.

На этом месте Александру пришлось сделать паузу, поскольку кардиналы, многие из которых приставлены были следить за проведением этих работ, зааплодировали.

— Рим, как и все мы, готов к моменту великой радости и прощения. Я издал буллу, гласящую, что все паломники, которые посетят в этом святом году Рим и собор Святого Петра, получат полное отпущение грехов. Мы ожидаем, что это путешествие предпримут более двухсот тысяч человек.

Я сидела рядом с братом и Лукрецией, слушала Папу и улыбалась; радостное возбуждение и предвкушение, владеющее толпой, подействовало и на меня. Но мою радость подтачивало беспокойство, мое стремление прощать спорило с болью. Я не знала, что может принести с собой этот год, поскольку как раз сейчас Чезаре Борджа сражался вместе с французами в Милане. Я взглянула на Альфонсо; он взял мою руку и пожал, понимающе и успокаивающе.

Что касается Лукреции, она не заметила нашего с Альфонсо беспокойства. Она слушала отцовскую речь с восторгом и воодушевлением: теперь, когда и муж, и ребенок были рядом с ней, Лукрецию переполняло счастье. Думаю, она просто не позволяла себе думать о том, что может произойти, если ее брат вмешается в ход событий; она так долго была лишена нормальной жизни, и я не могла обвинять ее за то, что она предпочитает сохранять неведение. Тем вечером довольство Лукреции сказалось на ее внешнем виде: я никогда не видела ее такой красивой.

К счастью, лекция Папы оказалась короткой, и вскоре мы приступили к трапезе. После того как мы поели и слуги убрали со стола, я не захотела оставаться на празднестве, а пробыла лишь столько, сколько требовали приличия.

Я вернулась к себе в спальню и обнаружила донну Эсмеральду на коленях перед ее алтарем святого Януария.

— Эсмеральда! Что случилось?

Эсмеральда подняла голову. Ее смуглое лицо, обрамленное седыми волосами под черным покрывалом, было все в потеках слез.

— Я молю Бога не насылать конец света.

Я испустила длинный вздох и успокоилась, хотя суеверность Эсмеральды вызвала у меня легкое раздражение. Многие провинциальные священники вбили себе в голову, что 1500 — дата, созданная людьми — столь важна для Бога, что он избрал ее для Апокалипсиса. Я слыхала, как слуги со страхом шептались об этом.

— Зачем это надо Богу? — спросила я без особого сочувствия.

Я не ощущала в себе достаточно доброты, чтобы развеивать безосновательные страхи Эсмеральды.

— Это особая дата. Я это нутром чувствую, донна Санча. Бог не станет больше откладывать свое правосудие. Два года назад Александр убил Савонаролу… и теперь подошло время его кары, а вместе с ним будет страдать вся Италия.

— Италия страдает постоянно, — негромко отозвалась я. — Но страдает она от рук Чезаре, а не от Господа.

Я оставила Эсмеральду в покое, разделась самостоятельно и отправилась в постель. До меня еще долго доносились ее отчаянные молитвы.

В первый день нового года я проснулась и обнаружила, что мир не сожжен серой, как то предсказывали священники. Был обычный прохладный зимний день, и мрачная донна Эсмеральда помогла мне облачиться в мое лучшее платье, поскольку мне требовалось появиться на публике. Альфонсо, Джофре, его святейшество и я ехали в карете на некотором расстоянии от Лукреции; мы пересекли мост Сант-Анджело и въехали в город. Лукреция же верхом направилась к собору святого Иоанна Латеранского; перед ней ехала свита из четырех дюжин всадников, расчищавших ей путь.

Лукреция была одета в расшитое жемчугом платье из белого атласа и длинный горностаевый плащ; ее золотые кудри струились по спине. Она взошла по ступеням собора и выпустила стайку белоснежных голубей. Она выглядела чудесно, когда, раскрасневшаяся от холода, с мольбой воздела руки и подняла лицо к пасмурному небу.

Лукреция прочла короткую молитву, прося Бога даровать особую милость тем, кто совершит паломничество в Рим.

Через несколько недель начали прибывать путники со стертыми ногами. Мост Сант-Анджело заполнила плотная масса движущихся тел: это паломники шли в собор Святого Петра и обратно. Те, кто не мог себе позволить воспользоваться постоялым двором, или те, кто из-за все прибывающих толп не нашел там места, расстилали свои одеяла и устраивались спать прямо на паперти. Всякий раз, когда мы пересекали площадь или шли к мессе, мы натыкались на паломников, и вскоре так привыкли к этому зрелищу, что перестали их замечать.

Папа всячески выказывал дочери свое особое расположение. Думаю, это делалось, чтобы отвлечь внимание Лукреции и заставить ее поверить, что с ее маленькой семьей все в порядке. Александр подарил Лукреции множество новых имений, и в том числе одно поместье, прежде принадлежавшее неаполитанскому семейству Каэтани — тому самому, к которому относился мой давний возлюбленный, Онорато.

Если Лукреция и испытывала какой-то страх за Альфонсо, она старалась отвлечься, затеяв платонический, куртуазный роман с поэтом Бернардо Аккольти Аретино, который заносчиво именовал себя «l'Unico» — «уникальный».

Однако в стихах Аккольти ничего уникального не было. Он кипами слал эти вирши Лукреции, провозглашая в них свою бессмертную страсть к ней, отводя Лукреции роль своей Лауры, а себе — страдающего Петрарки.

Лукреция сама показала мне эти стихи — с некоторой робостью. Когда же я не смогла скрыть своего пренебрежения по отношению к ним, она принялась смеяться вместе со мной, но я видела, что эти стихи ей льстят. Это даже вдохновило ее на написание собственных стихов, которые она тоже застенчиво показала мне.

Я сказала ей — и совершенно чистосердечно, — что она гораздо лучший поэт, чем Аккольти. По крайней мере, она куда меньше усыпала свои стихи обмороками, слезами и вздохами.

Пока Лукреция отвлекалась при помощи этого романа, произошла вторая битва за Милан. Герцог Лодовико вступил в сражение с французскими войсками и попал в плен, где ему и предстояло пробыть до конца жизни; его брату, кардиналу Асканио Сфорце, тоже не удалось бежать.

Разгромив наголову дом Сфорца, французы принялись поглядывать на юг — на Неаполь, эту морскую жемчужину, на которую они так давно зарились.

Заверения его святейшества потонули в голосах прочих итальянцев, что непрестанно теперь звучали у меня в ушах, словно безмолвный крик: французы собираются захватить Неаполь! Это было лишь вопросом времени.